Елена Барабан[1]. Заметки на полях феминистской критики русской литературы
|
Невозможно найти другую страну, где столько писателей восхищались и воспевали женщин за сильный характер и необыкновенные способности.
Каролина де Магд-Сеп[2] |
Феминизм и русская литература
Радикальные изменения, которые произошли в отечественном литературоведении
в пост-перестроечные годы, ознаменовались тем, что доминировавший в советское
время марксистский подход к изучению литературы сошел с академической сцены,
уступив место другим подходам. Среди последних феминистская критика, выступающая
под знаком социального прогресса и модернизации, становится особенно популярной.
При этом расширение методологии и теоретических посылок филологических исследований
за счет феминизма сопровождается дискуссией о корректности переноса западных
понятий на российскую почву.[3] Само
наличие такой дискуссиии свидетельствует о том, что запоздалый приход феминистской
теории и практики в Россию[4] является, по сути, преимуществом, поскольку нео-русский
феминизм может учесть ошибки западного феминизма и наметить тот путь, который
будет наиболее адекватен в отечественных условиях. Преимущество современного
российского литературоведения и социальной критики перед западными заключается
уже в том, что в России феминизм все еще подвергается критике, в то время
как критика базовых положений феминизма на Западе — явление редкое, что,
как это было в свое время с марксистским подходом в Советском Союзе, способствует
обрастанию западного феминизма догматическими утверждениями.
Оговорюсь сразу, я не считаю ни марксизм, ни феминизм, ни другие социальные
теории, послужившие базой для изучения литературы, лишними и ничего не дающими
филологическим исследованиям. Напротив, обсуждение творчества Бальзака,
Диккенса, Достоевского, Гоголя и других писателей было бы неполным без использования
понятий класс и социальная структура, а обсуждение «Анны Карениной», «Крейцеровой
сонаты», «Евгения Онегина», цветаевской поэзии и прозы немыслимо без рассмотрения
женских образов, женской точки зрения и роли женщин в художественной ткани
этих произведений. Тем не менее, не является секретом, что марксистское
прочтение литературы в Советском Союзе часто искажало произведения, отбивая
охоту их читать, а не способствовало их пониманию. То же самое зачастую
происходит и в феминистской литературной критике. Именно поэтому вопрос
о том, что собой представляет феминистская критика, каковы ее истоки, методология,
ее цели и задачи по отношению к российскому обществу, литературе и другим
гуманитарным наукам, является важным.
Оценка теоретического потенциала феминистского подхода/подходов для изучения
русской литературы и литературы в России представляется актуальной еще и
в силу особой роли литературы в жизни российского общества. Как известно,
в последние двести лет русская литература, соединив в себе функции просветительства,
философии и социологии, выступала как могущественная консолидирующая сила
российского общества. Ее значение в немалой степени поддерживалось системой
образования в России, предусматривающей обязательное изучение литературных
произведений. Их интерпретация выступает как важный механизм в изменении
общественного мнения. В то же время, как показали семьдесят лет канонического
марксистского подхода в советском литературоведении, сами литературные произведения
могут цениться читателями вопреки тому, что предлагается зажатой в идеологические
тиски критикой. Каким будет современное литературоведение и восприятие литературы
в России в немалой степени зависит от критичности филолога к избираемым
им подходам.
Сложность критики феминистского литературоведения заключается в том, что
в настоящее время уже невозможно говорить о феминизме в каком-то одном смысле.[5]
Феминизм, и как теория и как практика, представляет собой множество разнообразных
и зачастую противоречащих друг другу подходов. Предлагаемые в рамках феминизма
теории опираются на методологию психоанализа, постструктурализма, марксизма,
конструктивизма и других направлений человековедения. Тем не менее, "точкой
соприкосновения всех феминистских исследований является стремление проанализировать
место женщины, отведенное ей патриархальными структурами,[6]
и способствовать устранению или, по меньшей мере, изменению этих структур»
(Шорэ, Хайдер, 15). В более развернутом виде определение феминистской критики
приводится в сборнике «По-другому: феминистская литературная критика» под
редакцией известных американских феминисток Гейл Грин и Коппелии Кан (Greene,
Kahn, 1985). В частности, в статье «Виды феминистской критики» Сидней Джейн
Каплан отмечает, что феминистская критика – это, во-первых, интерпретация
читательницами женской литературной традиции («несправедливо забытой» в
патриархальном обществе), и во-вторых, это опровержение традиционной литературной
критики, претендующей на объективность (речь идет прежде всего о так назывемой
«новой критике», которая по сути близка русскому формализму в своем стремлении
изучать литературные произведения «изнутри», исходя из их художественной
формы) (Kaplan, 37-58). Задачи эти взаимосвязаны, поскольку, как пишет Нелли
Фурман, «изучение статуса женщины в литературе и женской литературной традиции»
как раз и ведет к разоблачению «мнимой объективности» традиционного литературоведения и «вскрытию» того факта, что «литературные жанры, сюжеты и характеры зачастую
определялись с точки зрения мужчин» (Furman, 63). В свою очередь, такое
разоблачение необходимо для изменения положения женщины в обществе, для
ее “освобождения”, как пишут более радикальные феминистки, воспитанные на
марксистской теории классовой борьбы. В частности, одна из чрезвычайно авторитетных
фигур феминистского движения Северной Америки Катарина МакКиннон пишет:
Марксистский анализ и методы могут играть непреходящую роль для радикальной
деконструкции понятия пола, необходимой для изменения положения женщин,
поскольку, если женщина определяется как сексуальное существо, живущее для
других, тогда ее можно освободить только с помощью переопределения самих
норм половой идентичности, и этот процесс потребует радикальных перемен
в обществе, где такие нормы возникли (MacKinnon, 1982: 533-534).
Было бы несправедливо представить феминизм исключительно в его радикальной
марксистской – маккинновской – модификации, не упомянув, что существует
множество менее политизированных феминистских теоретических работ, опирающихся
не на методологию марксизма, но на теоретические принципы деконструктивизма
и постструктурализма (соответственно, на работы французских философов Жака
Дерриды и Мишеля Фуко). Тем не менее, нельзя не отметить, что де-политизированный
феминизм (всегда только отчасти, поскольку иначе от потеряет смысл как движение),
представленный, например, работами американского философа феминизма Джудит
Батлер,[7] во многом остается на уровне
теоретических разработок, в то время как многие современные литературоведческие
работы опираются на радикальную феминистскую теорию и таким образом определяют
лицо феминистского литературоведения. Так, работы западных литературоведов,
обзор которых приводится ниже, написаны в 1980-1990-е годы, но в качестве
теоретических посылок используют положения, типичные для феминистских работ
1960-х годов.
В данной статье я хочу описать проблемы, которые существуют в феминистском
прочтении русской классики 19-го века и наметить те «женские» аспекты произведений,
которые важны именно в российском, а не в абстрактно понятом глобальном
контексте. Моя исходная посылка состоит в том, что значение пола варьируется
в различных социо-культурных контекстах, что женщины не представляют собой
однородную группу с одинаковыми проблемами и что персонажи русской литературы
вынуждены решать проблемы, весьма отличные от тех, которые релевантны в
западной литературе, но еще больше в западном феминистском движении. По
сути речь идет о взаимоотношении критики и литературы, о «сопротивлении
материала» применяемым к нему концепциям. В то время как критика предоставляет
концептуальный аппарат для обсуждения литературы, литература, в свою очередь,
развивает теорию, указывая на теоретически непроработанные положения.
Феминистская интерпретация русской литературы 19-го века
Прочтение русской классики с позиций феминизма появилось на Западе в 1970-е
годы. Одним из самых влиятельных трудов в этой области считается книга Барбары
Хельдт «Ужасное совершенство» (1987).[8] Хельдт подчеркивает тот факт, что русская
литература – «исключительно мужская традиция» (Heldt,1) и что поэтому героини
в произведениях русских писателей «служат цели, которая в конечном итоге
не имеет ничего общего с женщинами: эти героини повсеместно используются
в дискурсе мужского самоопределения» (Heldt, 2). Более того, по мнению Хельдт,
русская литературная критика, которая также представлена «только мужчинами»,
занималась в основном интерпретацией мужских персонажей, в то время как
женские персонажи не получали достаточного освещения (Heldt, 2). Обращая
внимание на замалчивание женской проблематики в литературной критике 19-го
века, Хельдт, в свою очередь, замалчивает тот факт, что именно мужчины,
писатели, критики, ученые и деятели культуры, принимали самое активное участие
и, по сути, начали движение за эмансипацию женщин в 19-м веке.[9]
Более того, начиная с 1840-х годов, крупнейшие произведения русских писателей,
кроме всего прочего, были также ответом на так называемый «женский вопрос»
в России.
Обращает на себя внимание тот факт, что цели феминистских работ по литературе
валоризованы изначально, предопределяя таким образом, выводы исследований
феминисток. Так, например, в своей книге Хельдт намеревается показать «женскую
пассивность», присущую русской культуре (Heldt, 8). Монография Джо Эндрю
«Женщины в русской литературе, 1780-1863» (1988) посвящена разоблачению
«суб-порнографичного» взгляда мужчины рассказчика в русских романах (Andrew,
1988: 45). Сборник «Пол и русская литература» (1996) под редакцией Розалинд
Марш ставит своей целью обличить «глубокое женоненавистничество русской
и советской культуры» (Marsh, 23).
Неудивительно, что, поставив такие цели, западные исследовательницы приходят
к легко предсказуемым выводам. В частности, Хельдт делает вывод о том, что
Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский и Некрасов – практически все крупнейшие
русские писатели, за исключением Льва Толстого, – были женоненавистниками,
«идеализировавшими покорность и подчинение женщин, которое было на руку
мужчинам» (Heldt, 34). В свою очередь, Джо Эндрю утверждает, что Гоголь
и Лермонтов характеризуются «глубоко негативным» отношением к женщине (Andrew,
1988: 74,93), что пушкинская Татьяна – «ребенок», «деревенская простушка»,
чей образ напоминает женские характеры эпохи сентиментализма (Andrew, 1988:
50-52), а тургеневские героини остаются «на уровне проекции мужской фантазии,
чистым экраном, на который можно спроецировать все, что угодно» (1988: 122).
Поскольку Елена Стахова, героиня романа Тургенева «Накануне», никак не укладывается
в схему избранного подхода, Эндрю делает вывод о том, что Елена является
исключением, подтверждающим общее правило, и что в патриархальной России
не может быть других характеров такого толка (Andrew, 1988: 152). По мнению
Эндрю, в русской литературе единственный женский персонаж, который изображается
как «личность» – это Вера Павловна из романа Чернышевского «Что делать?»
(Andrew, 1988: 165). Данное заключение, по всей видимости, подразумевает,
что не-феминистки «личностями» быть не могут.
Еще один известный в Северной Америке славист, Нина Пеликан Страус, автор
монографии «Достоевский и женский вопрос» (1994), пишет, что в конце двадцатого
века женщина, читающая Достоевского, может совершенно оправданно «поддержать
вывод Барбары Хельдт о том, что Достоевский является выразителем шовинистических
идей и стереотипизирования женщин» (Straus, 2). Страус утверждает, что «отрицательная
реакция Достоевского на роман Чернышевского «Что делать?» и его поддержка
позиции славофилов, русского империализма и царя указывает на антифеминистские
настроения писателя» (Straus, 2). Непонятно, почему сторонник империализма
и самодержавия непременно должен быть и анти-феминистом, и на чем основаны
обвинения Достоевского в женоненавистничестве и стереотипизации женщин.
По свидетельству своей дочери, например, Достоевский часто выражал веру
в русских женщин, полагая, что женщины славянки отличаются более сильным
характером, чем славянские мужчины, более трудолюбивы и выносливы. Он надеялся,
что «настанет время, когда женщины будут полностью свободны и будут играть
значительную роль в жизни общества» (Сараскина, 351).
По мнению Розалинд Марш, русские женщины изображались либо как ангелы (Фенечка
в «Отцах и детях», Долли и Китти в «Анне Карениной», Соня в «Преступлении
и наказании»), либо как дьяволы (тургеневские Ася и Зинаида, Настасься Филиповна
в «Идиоте» и многие другие героини Достоевского). В отличие от упомянутых
выше литературоведов, Марш не настаивает на женоненавистничестве русских
писателей, но подвергает переоценке критику, которая превозносит русских
писателей за создание положительных женских образов. В частности, она ставит
под сомнение понятие о «сильном женском характере», ставшим литературным
мотивом и национальным стереотипом в России:
В силу распространенности в русской литературе мотива «сильной
женщины», многие русские критики настаивают на том, что русская новелистическая
традиция ни в коем случае не принижает женщину, но, напротив, возводит ее
на пьедестал. Однако, … такую идеализацию можно интерпретировать просто
как форму сексизма, поскольку от литературных героинь ожидается соответствие
тому, что Барбара Хельдт назвала «ужасным совершенством (Marsh, 12-13).
Получается, что, с
одной стороны, феминистки сетуют на покорность и пассивность русских героинь,
а с другой, полагают, что концепция «сильного женского характера» нерелевантна
для изучения русской литературы. Подобное сочетание критических оценок наводит
на мысль о том, что в рамках феминистской концепции личности приветствуется
какой-то определенный вид женской активности, не совпадающий с силой духа
женских персонажей русской литературы. Более того, сила духа русских героинь
представляется западным феминистским литературоведением скорее как недостаток
("ужасное совершенство"), от которого следует избавляться,
а не как достоинство.
Политическая подоплека феминистской позиции ясна: писатели-мужчины обвиняются
в реакционизме, независимо от того, критикуют ли они женщин или идеализируют
их. Идеализация женщин русскими писателями интерпретируется как сексизм.
Если же речь идет о старых, безобразных жестоких и властных женщинах (например,
таких как жена Петровича из гоголевской «Шинели» или Варвара Петровна Ставрогина
из «Бесов» Достоевского), феминистская критика обвиняет русских писателей
в женоненавистничестве.
Высокая степень предсказуемости результатов феминистского анализа и сходство
феминистских трактовок русской литературы свидетельствует о методологических
проблемах внутри феминистской теории. Не составит большого труда опровергнуть
выводы феминисток с помощью более подробного текстуального, биографического
и исторического анализа материала. Так, например, преподнесение Некрасова
в качестве женоненавистника в работе Хельдт контрастирует с репутацией поэта,
которого всегда хвалили за то, что он воспевал силу и духовную красоту русских
женщин. Как известно, некрасовские строки о русских женщинах стали частью
популярной культуры в России. Поэма «Русские женщины» (1871-1872), посвященная
женам декабристов, которые по собственной воле последовали за своими мужьями
на сибирскую каторгу, стала самым популярным произведением «Отечественных
записок» в 1870-е годы (Степанов, 119).[10]
Опровержение конкретных феминистских интерпретаций русской литературы не
является целью данной работы, поскольку ставит литературоведа в положение
вечно догоняющего, но не затрагивает принципов, лежащих в основе феминистского
литературоведения. На мой взгляд, важно понять, на каком основании феминистки
используют литературные произведения как документ, якобы доказывающий угнетенное
положение женщин в русском обществе, почему феминистские трактовки так похожи
друг на друга и обходят стороной вопросы специфики изображения женских характеров
в разных произведениях, каким образом конструируется объект феминистского
анализа литературы, и в какой мере он соответствует произведениям, из которых
этот объект вычленяют. Для того, чтобы ответить на эти вопросы, я хочу кратко
охарактеризовать теоретические посылки феминистской литературной критики,
несколько примеров которой приведены выше.
Два источника радикального феминистского литературоведения
Вышеприведенный обзор феминистских работ показывает, что феминистские критики
литературы 19-го века следуют методологии феминистского движения конца 1960-х
годов. В тот период феминизм, из-за недостатка исторических документов,
связанных с жизнью женщины в прошлом, использовал литературу как «эмпирический»
материал для реконтсруирования «общественной реальности». Примером типичного
анализа такого плана является книга Кейт Миллет[11] «Сексуальная политика» (1970), представляющая писателей-мужчин
как самовлюбленных, сентиментальных реакционеров, склонных к нарциссизму
и воплощающих буржуазную мораль. Многие литературоведческие работы, написанные
с позиций феминизма, являются продолжением именно этой традиции американского
политически активного феминизма.
Пафос радикального направления феминистских исследований обусловлен взаимодействием
двух основных источников – марксизмом и психоанализом. Феминизм политизирует
базовые концепции психоанализа с помощью марксисткой теории классовой борьбы.
Поясню данный тезис.
Техника жесткой оценки, которая приводит к осуждению большого количества
литературных произведений, – это неудачное наследие, полученное феминизмом
от марксизма.[12] Политическая программа
феминизма, предусматривающая коллективное и прежде всего женское
счастье в справедливом обществе, где царствует экономическое, политическое
и социальное равенство, сродни политической программе марксизма, также
пропагандирующего политическое и социальное равенство, но среди представителей
разных классов, а не полов. Как пишет Ричард В. Коннелл, «историческая ассоциация
социализма и феминизма … выражает основную правду о глобальной структуре
неравенства и о том, какие общественные силы являются в этой структуре господствующими»
(Connell, 292).[13] И в марксизме, и в феминизме, идея неравенства порождает
взгляд на литературу как на область борьбы за гегемонию, за перераспределение
культурных и политических символов. Опираясь на марксистское истолкование
власти как предмета и цели борьбы, радикальный феминизм также заимствует
посылку о дихотомии угнетателей и угнетенных, которая используется в качестве
оправдания борьбы за власть. Мужчины, соответственно, рассматриваются в
качестве носителей власти, в то время как женщины представляются как жертвы
этой власти, как угнетенный класс.
На Западе родство феминизма и революции и гомологичность феминистского
и марксистского подхода к литературе обнажается, когда феминизм пропагандируют
как «революционное» движение. Например, известный британский литературовед-марксист
Терри Иглтон отмечает, что одним из примеров «революционной литературной
критики» является феминистская критика. Иглтон характеризует революционное
литературоведение следующим образом:
Революционная литературная
критика разрушит господствующие концепции «литературы», введя «литературные»
тексты в обширную область культурной практики. Она будет стремиться соотнести
такую «культурную» практику с другими формами общественной деятельности,
изменить сам аппарат культуры. Она (критика) должна артикулировать свои
«культурный» анализ с учетом последовательной политической практики. Она
… должна интерпретировать язык и «бессознательное» литературных произведений
для того, чтобы выявить их роль в идеологическом конструировании субъекта;
а также мобилизировать такие произведения … для борьбы за изменение этих
субъектов в рамках более широкого политического контекста» (Eagleton, 1981,
98).
Нельзя не отметить сходство этой трактовки с позицией, сформулированной
В.И.Лениным в программной работе «Партийная организация и партийная литература».
Само собой разумеется, невозможно настаивать на радикализме движения и рекламировать
феминизм с помощью такой же риторики в современной России, где само слово
«революция», а также явление, обозначаемое этим словом и сулимое им благо,
скомпрометировали себя. Именно поэтому отечественные работы в области гендерных
исследований не заостряют внимание на связи феминизма и марксизма, предпочитая
в качестве теоретических основ реинтерпретацию классического психоанализа
французскими феминистками, а также теорию постструктурализма и деконструкции.[14] При этом непроясненной остается этиология
риторических «следов» более радикального феминизма в современных отечественных
работах. В частности, я имею в виду частое использование некоторых базовых
терминов феминистских исследований (например, термина «сексуальность») явно
не в постмодернистском толковании.
Возвращаясь к тезису Иглтона о революционном изменении субъекта с помощью
критики, уместно спросить: Каковы характеристики субъекта, конструируемого
в рамках феминизма, и какие именно изменения субъекта предполагают феминистские
программы?
Центральным понятием, вокруг которого разворачиваются политические действия
и интерпретации феминисток, является понятие сексуальности или половой принадлежности.
Уже цитировавшаяся мной Катарина МакКиннон отмечает, к примеру: «Так же
как труд для марксизма, половая принадлежность для феминизма является общественно
обусловленной и одновременно обуславливающей характеристикой, универсальным
по своей природе, но исторически специфическим, состоящим из материи и сознания»
(MacKinnon, 516). Так же как марксистская литературная критика подвергает
овеществлению понятие класса, предполагая, что существует некая жесткая
классовая идентичность, «революционный» феминизм овеществляет понятия пола
и сексуальности, превращая их в классифицирующие характеристики и полагая,
что существует некая организованная структура господства и эксплуатации
женщин мужчинами. Подразумевая существование коллективной идентичности мужчин,
феминизм более радикального толка требует создания коллективной идентичности
для женщин, которые, подобно рабочим в марксизме, должны организоваться
в группу для преодоления мужского гнета.
Опираясь на марксизм и психоанализ, радикальный феминизм в своем подходе
к литературе попадает в плен того, что американские исследовательницы Элис
Джаггер и Сюзан Бордо назвали «дуалистической онтологей» (Jagger, Bordo,
3). Лежащие в основе литературного анализа дихотомические структуры приводят
к использованию литературы в качестве иллюстрации неравенства между мужчинами
и женщинами. Более того, как показал анализ западных критических работ по
русской литературе, феминистские критики обвиняют русских писателей в свойствах
описываемой ими социальной действительности, забывая о том, что писатель,
в конце концов пишет художественное произведение, а не то, что изображается
в этом произведении (ср. Adorno, 1984, 6).
Ключевые термины марксизма и психоанализа, широко используемые в феминистской
теории – «угнетение», «власть», «господство», «подавление», «сексуальность»,
«желание», а также термины «патриархальная культура», «женоненавистничество»
образуют «предельный лексикон» (final vocabulary) феминисток. «Предельным
лексиконом» американский философ прагматист Ричард Роти называет те концепции,
которые не подвергаются сомнению со стороны использующего их субъекта –
они считаются естественными, само собой разумеющимися и верными (Rorty,1989,
73). Предельный лексикон феминизма монополизирует феминистский анализ литературы
и диктует его результаты. Он мешает субъекту исследования дистанцироваться
от своего концептуального аппарата, посмотреть на него с иронией, сомнением
и, сделать его более адекватным для анализа изучаемого материала.
Кич: любовь или сексуальность?
Как часть концептуального аппарата феминистского литературоведения, политизирование
сексуальности и пола в борьбе за власть кардинально меняет прочтение русской
классики. Можно сказать, что классический русский роман прочитывается феминистками
только как любовный роман, в котором мужчины и женщины озабочены главным
образом удовлетворением своих сексуальных запросов, а отношения между полами
представляют собой сражение за власть.
Преподнесение сексуальности в качестве центрального аспекта женской идентичности
становится стратегией конструирования объекта исследований во многих феминистских
работах. По словам Барбары Хельдт, например, «сексуальная идентичность и
социальная идентичность являются синонимами самой идентичности» (Heldt,
6). Джо Эндрю полагает, что сексуальность является «краеугольным аспектом
жизни женщины» (Andrew, 1993: 5). Нина Пеликан Страус отмечает, что сейчас
происходит переосмысление тезиса о том, что интерес к «сексуальности – явление
не русское, а западное» (Straus, 5). Даже заглавия современных работ по
русской литературе – «Сексуальность и тело в русской культуре» Джейн Костлов[15]
и др., а также «Ключ к счастью: секс и поиски модернизации в России на рубеже
веков» Лауры Енгельстайн[16] – устанавливают непосредственную связь между сексуальной/половой
принадлежностью человека и счастьем.
Связывание концепций счастья и сексуальности – явление двадцатого столетия
и его наложение на культуру девятнадцатого века больше говорит о современных
ценностях, нежели о социально-культурных особенностях прошлого. Понятия
естественных наук и психоанализа – «женское», «мужское», «подавление сексуальности»,
«желание», «сексуальный маньяк» и т.д. – обильно используемые в феминистском
литературоведении, создают разительный контраст с лексиконом самих героинь
литературных произведений 19-го века, гораздо больше озабоченных вопросами
эстетических, этических идеалов романтической любви, свободы и общественного
прогресса, нежели вопросами сексуального удовлетворения и раскрепощения.
Само понятие романтической любви остается невостребованным в феминистских
исследованиях или, во всяком случае, преподносится как часть патриархального
наследия, от которого следут избавиться.
Показательно, что дефицит любви как предмета обсуждения в современном западном
человековедении время от времени отмечается самими феминистками. Так, известный
специалист по семиотике, также занимающаяся феминистской критикой, Кайа
Сильверман, открывает книгу «Порог видимого мира» (1996) следующим рассуждением.
На одном из семинаров Сильверман спросили: «Существует ли психоаналитическая
теория любви?» В ответ она пишет, что любовь действительно упускается из
виду психоанализом и другими современными областями человековедения:
Сексуальность, желание и агрессивность в последнее время широко обсуждаются,
как в самом психоанализе, так и во многих дискуссиях, использующих психоаналитическую
теорию. Но любовь не вызывает большого интереса ни в том, ни в другом контексте.
Ей всегда недоставало респектабельности, для того, чтобы стать объектом
изучения, она всегда представлялась квинтессенцией кича (Silverman, 1).
Понятно, что одним из направлений, широко опирающихся на психоаналитическую
теорию, явлется феминизм, не заинтересованный в рассмотрении любви как agape
и замещающий ее эросом/сексуальностью. Происходит ли это потому, что любовь
представляется чем-то чересчур банальным и даже пошлым, или же потому, что
любовь, как понятие и явление, не годится для последовательной аргументации
политических интересов феминисток, поскольку любовь предполагает глубоко
индивидуализированные отношения между представителями (как правило) противоположных
полов, а не коллективную озабоченность одного пола?
Момент сравнения любви (романтической) с кичем и акцентирование сексуальности
(особенно в ее связи с концепцией счастья) необыкновенно важны в русском
контексте, поскольку речь идет об инверсировании ценностей, считавшихся
традиционными в русской классической литературе. Как известно, "пошлость"
(понятие, включающее в себя понятие "кич") стало краеугольной
концепцией социальной критики в произведениях русских писателей 19-го века.
Так как понятие кича варьируется в разных культурах, стоит спросить, не
является ли сам факт исключения кича из поля анализа важным в русском контексте,
и не являются ли акценты, расставляемые феминистскими исследованиями на
Западе, неадекватными при изучении русской литературы. Сформулирую свою
гипотезу следующим образом: то, что считалось пошлым в русской литературе,
становится важным для новой феминистской концепции женщины как субъекта
сексуальности, и, наоборот, романтические идеалы (включая любовь), которые
были важны для женской самореализации в литературе 19-го века, объявляются
нравственной безвкусицей в настоящий момент.
С точки зрения феминизма, героини русского романа, предпочитающие покорность
существующему порядку (покорность, понятую в рамках феминизма), не соответствуют
идеалу современной освобожденной женщины, не выполняют программу осознания
своего угнетенного положения, обусловленного их половой принадлежностью,
и программу протеста против жестко закрепленной сексуальности. Попросту
говоря, несознательные субъекты сексуальности 19-го века не понимают, что
есть настоящее счастье.[17] Однако, если задаться вопросом, совпадает ли понимание
счастья и пошлости героинями 19-го века с представлениями о счастье, усвоенными
западными феминистками, то покорность и жертвенность русских героинь вовсе
не свидетельствует о том, что они не осознавали своего положения в обществе
в качестве объектов сексуального желания. Скорее, это говорит о том, что
осознание себя как объектов сексуального желания не являлось определяющим
в жизни (самореализации) этих героинь.
Можно сказать, что женские персонажи русского классического романа становятся
героинями литературных произведений с момента осознания своей половой роли,
а также предопределяемой этой ролью "судьбой". Однако, это осознание
охватывает только начало развития русского женского характера, а не становится
его кульминацией. Пушкинская Татьяна, например, прекрасно осознает, что
именно Онегин решает, будет ли у них роман, и что ее собственная инициатива
оказывается неуместной. Именно это осознание провоцирует реакцию Татьяны
на домогательства Онегина в конце романа. Настасья Филиповна ("Идиот"),
долгое время вынужденная жить как объект сексуального наслаждения, становится
героиней романа, когда активно вступает в борьбу против своего унизительного
(пошлого) положения, сохраняя при этом удивительную нравственную чистоту.
Следующее сравнение, на мой взгляд, показывает второстепенность – недостаточность
– проблематики сексуальности для героинь русских романов. Одной из наиболее
ярких сцен осознания того, что есть женская судьба, определяемая женской
сексуальностью, является монолог Долли Облонской в романе Толстого «Анна
Каренина». Долли внезапно понимает, что она лишь средство воспроизводства,
и ужасается своей судьбе, «всем этим пятнадцати годам замужества», отмеченными
«беременностью, тошнотою, тупостью ума, равнодушием ко всему» (Толстой,
181), воспитанием, учением и смертью детей:
И все это зачем? Что ж будет из всего этого? То, что
я, не имея ни минуты покоя, то беременная, то кормящая, вечно сердитая,
ворчливая, сама измученная и других мучающая, противная мужу, проживу свою
жизнь, и вырастут несчастные, дурно воспитанные и нищие дети. И теперь,
если б не лето у Левиных, я не знаю, как бы мы прожили….Ну, да если предположим
самое счастливое: дет не будут больше умирать, и я кое-как воспитаю их,
В самом лучшем случае они только не будут негодяи. Вот все, что я могу желать.
Из-за всего этого сколько мучений, трудов… Загублена вся жизнь! (Толстой,
181-182).
Долли чувствует себя глубоко несчастной из-за того, что жизнь ее не стала
ничем более того полоролевого минимума, который требовался от нее обществом,
и который не принес ей чувства удовлетворения, ощущения осмысленности своего
существования. Уяснив свое положение, Долли, однако, ничего не предпринимает,
и именно поэтому не она становится центральной героиней романа. Долли вызывает
сострадание, в то время как Анна Каренина, сама выбирающая свою судьбу,
вызывает восхищение.
Можно сказать, что героини русских романов не относятся к предписанной
обществом сексуальности/половой роли как к стигме. Их индивидуальный ответ
на то положение, в которое их ставит общество, провоцируется осознанием
их сексуальности, но не ограничивается протестом против установленного порядка
согласно феминистской программе. Послушное, не осененное внутренней значимостью,
следование половой роли, навязываемой обществом, воспринимается как пошлость,
как нечто стесняющее свободу личности, но свобода личности не сводится к
сексуальной свободе. Героини русской литературы не просто стремятся стать
субъектами сексуальности – они стремятся к тому, чтобы отношение к ним не
определялось рамками сексуальности, разрушают эти рамки, действуя вопреки
сложившимся в обществе стереотипам, но в соответствии с личностно значимыми
нравственными принципами.
«Новая женщина» по-русски
Примером того, что женская сексуальность является лишь началом развития
женского характера в литературной классике 19-го века служит критическая
трактовка образа «новой женщины» русскими романистами. Не секрет, что образ
«новой женщины», пришедший в Россию из европейской литературы и, в частности,
через работы француской писательницы Жорж Санд, получил глубоко нелестные
интерпретации в русской литературе (достаточно вспомнить описание Евдоксии
Кукшиной в романе Тургенева «Отцы и дети»). В письме к А.В. Дружинину от
30 декабря 1856 года Тургенев писал, что весь дух французского общества
был «безнравственным», «мелким», «пустым», «прозаичным». В то же время,
Тургенев считал Россию страной, «где еще жизнь молода и богата надеждами»
(Тургенев, 1961: 68).
Является ли критика эмансипированной женщины русскими писателями признаком
консерватизма и даже реакционности? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно
понять отношение русских писателей к сексуальной эмансипации женщин, идее
свободной любви — аспекту, который был центральным в спорах, разгоревшихся
в России в середине прошлого века.
Значение свободной любви в эмансипации женщин непосредственно связано с
феминистской трактовкой власти, недостаток которой у женщин объясняется
их половой идентичностью. Наделение властью «слабого» пола происходит в
том числе и за счет превращения женской сексуальности в орудие борьбы. Власть,
таким образом, манифестируется изменением сексуального поведения, одним
из видов которого является «свободная любовь». Как отмечает американский
специалист по русской культурной истории Ричард Стайтс: «Для Жорж Санд свободное
выражение чувства – духовное и физическое влечение, которое мы неуклюже
пытаемся определить как любовь – было настоятельной необходимостью. Секс
являлся просто нормальной и необходимой кульминацией этого чувства, до,
после или вне брака» (Stites, 19).
Некоторые из упомянутых
мной выше литературоведов, связывают появление образа "новой женщины"
и идеи свободной любви в русской литературе с популярностью работ Санд в
России. Ольга Демидова пишет, что женские персонажи, сражающиеся за свое
счастье, являются "поправкой образов жорж-сандовского типа, созданной
русскими писателями-мужчинами" (Demidova, 100). Нина Пеликан Страус
утверждает, что героини Жорж Санд послужили источником таких образов Достоесвкого
как Дуня Раскольникова в "Преступлении и наказании", Полина в
"Игроке", Аглая и Настасья Филиповна в "Идиоте", Лиза
Тушина в "Бесах" и Катерина Ивановна в "Братьях Карамазовых"
(Straus, 7).
Не оспаривая того факта, что в 1840-е годы многие русские писатели последовали
примеру Жорж Санд, сделав изображение женской судьбы центральным мотивом
своих произведений, хочу, тем не менее, отметить, что западные идеалы не
ложились на русское сознание точно на чистый лист бумаги. В частности, счастье,
понятое как сексуальное освобождение, представляется мотивом нерелевантным
для прочтения Санд Достоевским. Американский историк Ричард Стайтс отмечает,
что Достоевского более всего "поразили те работы, в которых женственность
изображалась в красках "возвышенносй нравственной чистоты", следования
долгу, чувством гордости за целомудрие, ненависти к компромиссу, жажде самопожертвования
— именно в таких красках, которые восхищали интеллигенцию в русских женщинах"
(Stites, 19). Говоря иначе, Достоевский видел такие качества в героинях
Жорж Санд, которые выходили далеко за рамки женской половой роли, определяемой
обществом. Так, например, Аглая, одна из двух центральных женских персонажей
романа "Идиот", — пример "новой женщины". Она умна,
высоко нравственна и независима. Аглая читает запрещенную литературу, стремится
работать на благо общества и желает соединиться с человеком, который отвергает
навязываемые обществом условности. В смысле оригинальности образа "новой
женщины" у Достоевского, показательны обстоятельства бунта Аглаи против
своей "женской доли". Мужчина, с которым она решила сбежать из
дома, для того чтобы предотвратить брак, который ей могут навязать родители,
— князь Мышкин, чья сексуальность (эрос) просто-напросто уничтожена Достоевским.
В контексте романа сексуальная идентичность Аглаи не так важна, как ее социальная
идентичность. Говоря иначе, Аглая хочет бежать из дома с Мышкиным совсем
по иным причинам, нежели те, что руководили, например, мадам Бовари или
Ириной (героиней романа "Дым" Тургенева).
Может показаться, что, уменьшив эротическую наполненность романа, Достоевский
действовал как типичный женоненавистник. Однако, как показывает анализ творчества
русских писательниц, дело скорее в разнице культурных ценностей, а не в
женоненавистничестве. Примером переосмысления идей Жорж Санд является творчество
Елены Ган, популярной писательницы 1840-х годов, которую часто сравнивали
с Жорж Санд. Ричард Стайтс отмечает ряд существенных различий в творчестве
Ган и Санд:
Сравнение Ган и Жорж Санд – поверхностное, поскольку большинство героинь
Ган однолюбки. Ган отвергала идею – сен-симонскую, как она ее называла –
о равенстве полов. Женщина выполняет свою собственную функцию как жена,
мать, воспитательница детей, «сильных и крепких духом сыновей», и дочерей,
которые должны в будущем стать женами и матерями. Для Ган измена или равенство
полов не являлись решением проблемы пошлости женского существования. Она,
однако, понимала, что проблема эта существует, и она подходила к ее изображению
честно, делая большинство своих однолюбок несчастными женами (если они сохраняли
верность своим мужьям). Избрав такой метод изображения, она прикоснулась
к горькой правде, которая заключается в том, что самой по себе любви недостаточно,
чтобы сделать жизнь осмысленной (Stites, 24).
Таким образом, проблема, которую решали героини Ган состояла в борьбе против
пошлости бытия, а не в достижении равенства с мужчинами и удовлетворении
своих сексуальных желаний. Выясняется, что свободная любовь — далеко не
самый популярный среди русских писателей 19-го века метод решения женского
вопроса. В более реалистичном и более сложном, нежели жорж-сандовский, социо-культурном
и этическом контексте русского романа личностная реакция женских персонажей
— неизмеримо больше сексуальной свободы, образования и даже личной независимости.
В контексте русской литературы любовь и счастье не равны возможности удовлетворять
свои сексуальные потребности.
Напротив, свободная любовь, радикальный протест женщин против их сексуального
объективирования — изображается в русской классике 19-го века как пошлость.
Именно такую трактовку получает свободная любовь в романе «Дым» (1868).
На примере Ирины, героини романа «Дым», Тургенев показывает невозможность
достичь счастья, удовлетворив свои сексуальные желания и социальные амбиции.
Потребительский «прогресс» в жизни создает лишь иллюзию счастья, осмысленного
существования и самореализации. Комфорт, который обеспечивается высоким
общественным положением, не в силах заменить Ирине счастье романтической
любви. Ирина предает свою любовь к Григорию Литвинову дважды, предпочитая
жизнь богатой кокетки из «высшего общества» семейному счастью «угнетенной»
женщины. Когда Ирина вновь встречает Литвинова после долгой разлуки, она
становится его любовницей и убеждает его бежать. Однако накануне побега
она посылает Литвинову письмо с объяснениями собственной слабости:
я не могу бежать с тобою, я не в силах это сделать. Я чувствую,
как я перед тобой виновата; /…/ я презираю себя, свое малодушие, я осыпаю
себя упреками, но я не могу себя переменить. Напрасно я доказываю самой
себе, что я разрушила твое счастие, что ты теперь точно вправе видеть во
мне одну легкомысленную кокетку, что я сама вызвалась, сама дала тебе торжественные
обещания /…/ Оставить этот свет я не в силах, но и жить в нем без тебя не
могу. Мы скоро вернемся в Петербург, презжай туда, живи там, мы найдем тебе
занятия, твои прошедшие труды не пропадут /…/ Только живи в моей близости,
только люби меня, какова я есть, со всеми моими слабостями и пороками …
(Тургенев, 1965: 306-307).
Предлагая Литвинову жить подле нее, любить ее "со всеми ее слабостями
и пороками" (Тургенев, 1965: 307), Ирина поступает пошло. И все же,
от Бетси Тверской ("Анна Каренина") и Мадам Бовари, Ирину отличает
способность осознать пошлость собственного существования и свое нравственное
бессилие. По словам Каролины Магд-Сеп, "драматический конец тургеневской
героини не имеет ничего общего с поведением замужних героинь Жорж Санд,
которые свободно отдавались чувству любви" (Maegd-Soep, 217). Можно
сказать, что в творчестве Тургенева этика феминизма проверяется моралью
свободы, ответвственности и общественного долга.
Тургеневская трактовка образа "новой женщины" представлена в
романе "Накануне" (1860). Елена Стахова, героиня романа, стремится
к общественной самореализации. Она верит в ценность активной жизненной позиции.
Ее избранником становится Инсаров, болгарин, посвятивший свою жизнь освобождению
своей родины. Когда он умирает, Елена становится сестрой милосердия в армии
освобождения Сербии и, таким образом, продолжает дело своего мужа. Владимир
Набоков писал о Елене:
Елена представляет собой тип героической личности, которого жаждало общество:
личности, готовой пожертвовать всем ради любви и долга, бесстрашно преодолевающей
любую трудность, которую судьба ставит на ее пути, преданную идеалам свободы
– эмансипации угнетенных, свободы женщине самой выбирать свой жизненный
путь, свободы любви (Nabokov, 1981: 67).
Для Елены свобода любви не состоит лишь из эротического аспекта – для нее
важно сочетание веры в романтическую любовь, гражданские идеалы и общественный
долг. По замечанию Виктора Риппа, когда Елена уступает страсти Инсарова
(«Так возьми ж меня» прошептала она (Тургенев, 1964: 131)), «завершение
не просто эротическое. … она не только достигает сексуальной свободы после
долгих лет связывающих общественных условностей, но также подходит к концу
духовного поиска. Инсаров – человек, который поможет ей реализовать свое
желание улучшить жизнь людей» (Ripp, 174).
Еще один пример переосмысления женского вопроса в российском контексте
— Анна Каренина. Как известно, изначально этот образ задумывался как образ
посредственной пошлой безнравственной женщины. Но в концу работы над романом
в Анне не осталось ни капли пошлости и она превратилась в один из самых
привлекательных и сложных женских персонажей в европейской литературе. В
отличие от героини "Дыма" и от своего мужа Каренина, предлагающего
Анне остаться в его доме и видеться с Вронским тайком, Анна не может больше
жить в опостылевшем ей мире. Она следует за своей судьбой, оставляет мужа
и живет с Вронским открыто, но оказывется пойманной сетью общественных уз
и нравственных забот, которыми, как человек порядочный, она не может пренебречь
ради исполнения собственных желаний. Набоков тонко подмечает разницу между
Мадам Бовари и Анной Карениной:
Анна – это женщина, отличающаяся богатой, хорошо организованной … нравственностью:
все в ее характере важно и удивительно, и то же можно сказать о ее любви.
Она не может себя ограничивать, как это делает … Бетси Тверская, тайным
романом. Ее честная страстная природа делает притворство … невозможным.
Она – не Эмма Бовари хитрая провинциальная мечтательница,…, которая пробирается,
цепляясь за рушащиеся стены, к ложу взаимозаменяемых любовников. Анна отдает
Вронскому всю свою жизнь, … хотя эта «открытая» связь клеймит ее как падшую
женщину в глазах ее безнравственного окружения. (В какой-то степени можно
сказать, что ей удалось осуществить мечту Эммы о побеге с Рудольфом, но
Эмма не почувствовала бы угрызений совести при расставании со своим ребенком,
и в сознании этой дамочки не было места для каких бы то ни было нравственных
вопросов (Nabokov, 1981: 144).
Анна, стараясь жить в соответствии со своими нравственными принципами,
бросает вызов ценностям заурядного общества, в котором процветают такие
женщины как Бетси Тверская и мать Вронского.[18] Сложности, с которыми сталкивается Анна
– ее отношения с Карениным, со своим сыном, со своей семьей и семьей Вронского,
с обществом, которое ее отвергает, создают серьезное испытание для ее любви,
испытание, которое нельзя разрешить общественным прогрессом в том варианте,
в котором его понимают упомянутые мной феминистки.
Заключение
Помещая своих героинь в сеть отношений, среди которых сексуальные связи
занимают важное, но не главное место, русские писатели показали, как пол
взаимодействует с другими социальными категориями – чувством долга, нравственностью,
желаниями и общественным положением, категориями, которые во многом остаются
за пределами проблематики радикального феминистского литературоведения.
Так, радикальная феминистская теория не в силах объяснить, почему Татьяна
из «Евгения Онегина» отказывается от романа с человеком, которого она любит.
Не в силах она объяснить и то, почему Анна Сергеевна Одинцова из романа
«Отцы и дети» не заинтересована в том, чтобы заставить Базарова встать перед
ней на колени, и почему сестра Одинцовой, Катя, говорит, что она готова
покориться мужу, но ей тяжело переносить неравенство:
– Вы, может быть, хотите властвовать или …
– О нет! К чему это? Напротив, я готова покоряться, только неравенство
тяжело. А уважать себя и покоряться, это я понимаю; это счастье; но подчиненное
существование … Нет, довольно и так. (Тургенев, 1964: 367).
Теория мужского господства и жесткой половой идентичности не может ответить
на вопрос, почему Бетси Тверская и Ирина по сути являются проститутками,
в то время как Соня Мармеладова, ставшая блудницей поневоле, остается незапятнанной
женщиной, способной предоставить моральную поддержку другим.
Можно сказать, что, в противовес марксистским и феминистским интерпретациям,
общественное положение персонажа в русском романе 19-го века, каким бы унизительным
оно ни было, не предопределяет его нравственное развитие.
Наблюдается несоответсвие феминистской трактовки половой роли, власти,
господства и подчинения анализируемому материалу: категории сексуального
подчинения и господства являются менее значимыми для интерпретации русской
литературной классики 19-го века, нежели категории силы и слабости, личностной
целостности, органичности или поверхностности и пошлости. Более детального
изучения требует комбинация подчиненного социального положения женщин в
российском обществе с необыкновенной силой женского характера. Не имея влияния
на принятие политичских решений, не имея доступа к университетскому образованию
в самой России, русские женщины, и в жизни, и на страницах романов, создали
резкий контраст образу «лишнего» человека (мужчины), поверхностного и пошлого.[19]
Возвращаясь к тезису о том, что сексуальность сама по себе не является
осью женского характера в русской классике 19-го века, и что концепции пошлости
и счастья в русской литературе отличаются от этих концепций в философии
радикального феминизма, хочу процитировать набоковский пассаж о пошлости.
В книге «Николай Гоголь» (1961) Владимир Набоков приводит пример пошлости,
который, как мне кажется, важен для понимания феномена радикального феминизма.
Откройте любой попавшийся под руку журнал. Наверняка вы там
обнаружите нечто подобное: радиоприемник (… любой другой предмет) только
прибыл в дом: мать семейства в туманном экстазе всплескивает руками, дети
уставившись на новое приобретение, обступают его со всех сторон, малыши
и собака тянуться к краю стола, на котором восседает идол; даже бабушка
с лучащимися морщинами всматривается в происходящее откуда-то из глубины
комнаты» …; а чуть поодаль, гордо упершись большими пальцами в проймы своей
жилетки, расставив ноги и подмигивая, стоит триумфующий папочка, Гордый
Кормилец.
Богатейшая пошлость, пропитывающая рекламу подобного рода, состоит не в
преувеличениее значимости того или иного предмета быта, но в том, что эта
реклама подразумевает, будто венец человеческого счастья можно купить и
что его покупка каким-то образом облагораживает покупателя. … Забавно не
то, что это мир, в котором не остается ничего духовного, кроме экстатических
улыбок людей, предлагающих и потребляющих божественные кукурузные хлопья
или мир, в котором игра чувств ведется по правилам буржуазной морали … но
в том, что это является своеобразным миром-тенью, спутником, в реальное
существование которого ни продавцы, ни покупатели в глубине души не верят
(1961: 67).
Этот отрывок указывает на эмоциональную редукцию в философии общества потребления,
которое представляет приобретение чего-либо как счастье, а потребление как
прогресс на пути к самосовершенствованию. Эпистемология такого рода счастья,
предполагает, что можно научиться определенной технике счастья, что в мире
(эмоций) нет ничего невозможного, чего нельзя было бы купить или завоевать.
Похожая потребительская логика, с характерной для нее эмоциональной редукцией,
присуща и философии радикального феминизма, подразумевающего, что венец
женского счастья заключается в равенстве полов, которое достижимо при выполнении
ряда условий, реартикулирующих значение пола. И радикальный феминизм, и
философия потребительства направлены на то, чтобы заставить людей поверить
в достижимость ряда абстрактных качеств, и в то, что сам процесс их достижения,
процесс приобретения вещей, услуг или прав — это и есть прогресс.
В силу своей прагматической ориентированности на власть, радикальный феминистский
дискурс исключает сообщение о том, что женщинам не гарантируется ни счастье,
ни личностная реализация даже по достижении равенства с мужчинами. Для того,
чтобы оправдать замалчивание романтической любви, личностной реализации,
чувства долга и других "проблемных" понятий, которые могут пошатнуть
женскую убежденность в прогрессивности феминизма, эти понятия редуцируются
до уровня пошлости, обсуждать которую не имеет смысла. Но именно романтические
идеалы были значимыми в становлении женщины как личности в литературе 19-го
века. "Функциализируя" литературу 19-го века в качестве сцены,
где разыгрываются сугубо политические спектакли, радикальный феминизм во
многом разрушает ее ауру и присущие ей ценности. Поэтому, прежде чем приступить
к феминистской революции в литературоведении, представляется этичным рассмотреть
теоретические основы политических программ феминизма, выяснить возможные
его издержки и провести предварительную оценку социальных, психологических
и культурных последствий предлагаемых политических изменений.
Список использованной литературы
Абубикирова Н., М. Регентова. Проблемы распространения идей феминизма.
Анализ опыта работы с группами женщин. // Феминистская практика: Восток
– Запад. Материалы международной научно-практической конференции. Сб.
под ред. Ю. Жуковой. С.-Петербург, 1996. С. 90-97.
Кириллина А.В. Гендер: лингвистические аспекты. М.: Институт социологии
РАН, 1999.
Сараскина Л. Возлюбленная Достоевского, Аполлинария Суслова: биография
в документах, письмах, материалах. М.: Согласие, 1994.
Степанов Н. «Русские женщины» Н.А.Некрасова,// Н.А.Некрасов. Русские
женщины. М., Л.: Детгиз, 1950. С. 97-123.
Толстой Л.Н. Анна Каренина //Полное собрание сочинений.Серия первая.
Произведения. Ред. В.Г.Черткова. Т.19. Части 5-8. М: Художественная
литература, 1935.
Тургенев И.С. Дым // Полное собрание сочинений и писем в 28 томах.Сочинения.
Т.9. Москва, Ленинград: Наука, 1965. С.141-329.
_______. Накануне // Полное собрание сочинений и писем в 28 томах.Сочинения.
Т.8. Москва, Ленинград: Наука, 1964. С.5-169.
_______. Отцы и дети // Полное собрание сочинений и писем в 28 томах.Сочинения.
Т.8. Москва, Ленинград: Наука, 1964. С.193-446.
_______. Письмо А.В.Дружинину. 30 октября 1956 г.// Полное собрание
сочинений и писем в 28 томах. Письма в 13 томах. Т.3. Москва,
Ленинград: Наука, 1961. С. 28-30.
Чуковский К. Мастерство Некрасова. М.: Художественная литература,
1962.
Шорэ, Элизабет, Каролин Хайдер. «Вступительныезамечания о совмествном русско-немецком
научном проекте» // Пол, гендер, культура. Сб. под ред. Элизабет
Шорэ, Каролин Хайдер. Москва: РГГУ, 1999. С. 9-23.
Adorno T.W. Aesthetic Theory. London and New York: Routledge and
Kegan Paul, 1984.
Andrew, Joe. Narrative and Desire in Russian Literature, 1822-1849,
New York: St Martin’s Press, 1993.
_______. Women in Russian Literature, 1780-1863. New York: St. Martin
Press, 1988.
Butler, Judith P. For a Careful Reading. 127-145. In: Benhabib,
Seyla and Judith Butler, Drucilla Cornell, Nancy Fraser. Feminist Contentions.
A Philosophical Exchange. New York: Rourledge, 1995.
Connell, R. W. Gender and Power: Society, the Person and Sexual Politics.
Cambridge, UK: Polity Press, 1987.
Demidova, Olga. “Russian Women writers in the nineteenth Century,” 92-112.
In: Rosalind Marsh, ed. Gender and Russian Literature. Cambridge:
Cambridge University Press, 1996.
Eagleton, Terry. Walter Benjamin: Or Towards a Revolutionary Criticism.
London: Verso, 1981.
Etkind, Alexander. Eros of the Impossible: The History of Psychoanalysis
in Russia. Trans. Noah and Maria Rubins. Boulder, Colo.: Westview Press,
1997.
Furman, Nelly. The Politics of Language: Beyond the Gender Principle? 59-80.
In: Greene, Gayle, Coppelia Kahn. Making a Difference: Feminist Literary
Criticism. London and NY: Methuen, 1985.
Greene, Gayle, Coppelia Kahn. Making a Difference: Feminist Literary
Criticism. London and NY: Methuen, 1985.
Heldt, Barbara. Terrible Perfection: Women and Russian Literature.
Bloomington and Indianapolis: Indiana University Press, 1987.
Jaggar, Alice and Susan Bordo. “Introduction,” 1-13. In: Alice Jaggar and
Susan Bordo, eds. Gender/Body/Knowledge: Feminist Reconstructions of
Being and Knowing. New Brunswick and London: Rutgers University Press,
1989.
Kaplan, Sydney Janet. Varieties of Feminist Criticism, 37-58. In: Greene,
Gayle, Coppelia Kahn. Making a Difference: Feminist Literary Criticism.
London and NY: Methuen, 1985.
MacKinnon, Catherine A. “Feminism, Marxism, Method, and the State: An Agenda
for Theory,” 515-544. In Signs, 7 (3). Spring 1982.
Maegd-Soep, Carolina de. The Emancipation of Women in Russian Literature
and Society: A contribution to the knowledge of the Russian Society during
the 1860s. Ghent: Ghent State University, 1978.
Marsh, Rosalind. “Introduction,” 1-37. In: Rosalind Marsh, ed. Gender
and Russian Literature. Cambridge: Cambridge University Press, 1996.
Nabokov, Vladimir. Lectures on Russian Literature, ed. Fredson Bowers,
New York and London: Harcourt Brace Jovanovich, 1981.
_______. Nikolai Gogol. New York: New Directions, 1961.
Ripp, Victor. Turgenev’s Russia. Ithaca and London: Cornell University
Press, 1980.
Rorty, Richard. Contingency, Irony, and Solidarity. Cambridge, New
York: Cambridge University Press, 1989.
Showalter, Elaine. ‘Feminist Criticism in the Wilderness’. In Elizaneth
Abel, ed. Writing and Sexual Difference. Chicago, Ill.: University
of Chicago Press, 1982.
_______. A Literature of Their Own: British Women Novelists from Bronte
to Lessing. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1977.
Silverman, Kaja. The Threshold of the Visible World. New York and
London: Routledge, 1996.
Stites, Richard. The Women’s Liberation Movement in Russia: Feminism,
Nihilism, and Bolshevism, 1860-1930. Princeton, New Jersey: Princeton
University Press, 1978.
Straus, Nina Pelikan. Dostoevsky and the Woman Question: Readings in
the End of a Century. New York: St Martin Press, 1994.
Warhol, Robyn R. and Diane Price Herndl, eds. Feminisms: An Anthology
of Literary Theory and Criticism. New Brunswick, N.J.: Rutgers University
Press, 1991.
[1]Елена Викторовна Барабан, к.ф.н., преподаватель кафедры руссистики ун-та г. Виктория (Канада).
[2]Maegd-Soep, Carolina de. The
Emancipation of Women in Russian Literature and Society: A contribution
to the knowledge of the Russian Society during the 1860s. Ghent: Ghent
State University, 1978, 22.
[3]Например, Н. Абубикирова и М. Регентова обращают внимание
на проблему мехинического переноса западных подходов в российское литературоведение.
[4]Россия, как известно, имеет собственную историю феминистского
движения. Истоки русского феминизма следует искать в движении за эмансипацию
женщин, развернувшемся в середине 19-го века. Второй этап решения «женского
вопроса» наступил в первые десятилетия 20-го века, когда активные деятели
эпохи ВОСР – Александра Коллонтай, Инесса Арманд и Надежда Крупская, поддерживаемые
большевиками мужчинами – занимались не только теоретической, но и практической
разработкой проблем, связанных с ролбю женщин в коммунистическом обществе.
Тем не менее, в силу отчужденности от всего, что связано с коммунистическим
прошлым России, российский феминизм сегодня опирается не столько на отечественный
опыт борьбы за равноправие женщин, сколько на западно-европейские и северо-американские
источники и воспринимается как явление импортируемое. Именно в этом смысле
распространение феминистской теории и практики в современном пост-советском
пространстве можно назвать запоздалым.
[5]См. По этому вопросу сборник
Warhol, Robyn R. and Diane Price Herndl, eds. Feminisms: An Anthology
of Literary Theory and Criticism. New Brunswick, N.J.: Rutgers University
Press, 1991.
[6]Патриархальная структура как точка приложения феминистской
критики, на мой взгляд, – сооружение весьма шаткое, поскольку патриархальные
структуры, по всей видимости, отличаются в разных странах и поскольку
неясно, когда патриархальные структуры возникли и какова их динамика,
то есть, когда они исчезнут.
[7]Было бы точнее говорить о более этичной, ответственной и
тонкой политической позиции Батлер, а не о ее а-политичности, в которой
ее обвиняют радикальные феминистки, однако, в данной работе я не могу
вдаваться в подробности политического позиционирования современных теоретиков
феминизма. Позиция Батлер, является более сложной, чем просто деполитизация.
Батлер утверждает, что политизированная позиция, основанная на позитивной
интерпретации гегемонии, которая, в свою очередь, основана на вере в то,
что различия – это знаки несправедливости, «не в состоянии объяснить различия»
(Butler, 141).
[8]Ежегодно в США и Канаде присуждается премия Хельдт за лучшую
книгу о женщинах в области славистики.
[9]Огромную роль в развитии женского движения сыграли Михаил
Михайлов и Н.И.Пирогов.
[10]Последовав за своими мужьями в Сибирь, жены декабристов
показали свою независимость и гражданскую зрелость. Их семьи, друзья,
и, наконец, царская система пытались предотвратить их отъезд, который,
кроме всех остальных лишений, предусматривал также отказ от права передачи
дворянского титула детям, которые могли родиться у них в Сибири. Во многом
благодаря поэмам Некрасова, княгиня Волконская и княгиня Трубецкая стали
легендарными фигурами в России, символом мужества и свободолюбия. Подробнее
об этом см. в работе Чуковского, С. 242-259.
[11]Millett, Kate. Sexual politics. Garden City, N.Y.,
Doubleday, 1970.
[12]Отношения марксизма и феминизма рассматриваются во многих
работах. Одной из них является книга американского теоретика феминизма
Нэнси Хартсок. Hartsock, Nancy. Money, Sex, and Power: Toward
a Feminist Historical Matetrialism. New York: Longman, 1983. Изучение
генетической связи марксистской методологии с феминистской философией
в перспективе российского опыта могло бы пролить свет на ограниченность
фминистической теории и практики. Особенно в контексте Росиии, усвоение
феминистской теории должно сопровождаться изучением ее связи с марксизмом,
который, ставя своей целью построение справедливого общества, привел к
созданию тоталитарного режима в России.
[13]Катарина МакКиннон в статье «Феминизм, Марксизм, Метод
и государство» пишет: «Марксизм и феминизм являются теолриями власти и
ее распределения, то есть неравнства. Они объясняют, как социальное устройство,
основанное на … неравенстве, может быть внутренне рациональным, но в то
же время несправедливым» (516).
[14]Например, в монографии «Гендер: лингвистические аспекты»
А.В.Кириллина, делая обзор существующих трактовок пола, наиболее подробно
ссылается на разработку концепции в рамках постмодернистской философии,
но практически не упоминает марксизм в качестве серьезной теоретической
базы для интерпретации половых ролей.
[15]Costlow, Jane T., ed. et al. Sexuality and the body
in Russian Culture. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1993.
[16]Engelstein, Laura. The Keys to Happiness:Ssex and the
Search for Modernity in Fin-de-siècle Russia /
Ithaca: Cornell University Press, 1992.
[17]Одна из известных литературоведов феминистского толка Элейн
Шоуальтер, анализируя женскую литературную традицию Британии, подходит
и к самим писательницам, и к их героиням с меркой конца 20-го века. В
результате, Шоуальтер приходит к выводу, что все эти женщины (практически
все писательницы до 1960 года) не соответствуют идеалам феминизма. См.
Showalter, Elaine. A Literature of Their Own: British Women Novelists
from Bronte to Lessing. Princeton, NJ: Princeton University Press,
1977. В свое время марксистская критика распределяла писателей и их героев
по группам, в соответствии с их классовой сознательностью.
[18]Эти героини напоминают героинь романов Жорж Санд в гораздо
большей степени, чем центральные персонажи романов Пушкина, Тургенева,
Достоевского и Толстого.
[19]Показательно, что прототипом Заратустры, западного сверх-человека,
является русская женщина, Лу Андреас-Саломе. Ницше, безнадежно влюбленный
в Лу, писал, что она целеустремленная как орел, храбрая как лев и в то
же время по-детски очаровательная, что она готова к тому, чтобы воспринять
его революционную мысль, что, помимо всего прочего, она обладает необычайно
твердым характером и точно знает, что она хочет, не спрашивая совета у
других и не заботясь о том, что о ней подумает свет (Etkind, 14).
|