В.В. Зеньковский. История русской философии.
Герцен А.И. (1812 – 1870)
1. Русское раннее гегелианство, каким мы видели его до сих пор, было связано с кругами, находившимися под влиянием немецкой культуры, — но в лице Герцена, мы встречаемся c другим типом русского гегелианства, — примыкающего век немецкой, а к французской культуре. Правда, Герцен в юности пережил чрезвычайное влияние Шиллера, о чем он много раз напоминает в своих мемуарах ("Былое и Думы"); немецкая романтика и даже мистика тоже не была чужда ему. Тем не менее основные черты духовного строя Герцена слагались под влиянием французской литературы, как XVIII-го, так и ХIХ-го века. Общая революционная установка, религиозно-утопическое устремление к устроению правды на .земле, социалистический мечты — все это слагалось у Герцена под французским влиянием. Не случайно в этом смысле и то, что разочарование в западной культуре, заострившее "душевную драму" Герцена, связано как раз с французскими впечатлениями его и должно быть относимо в своем существенном содержании именно к французской культуре. Острое отвращение в буржуазной ("мещанской") психологии, которую с такой неподражаемой силой рисует Герцен в произведениях заграничного периода, вызвано главным образом его французскими впечатлениями.
Русское раннее гегелианство, как мы видели в предыдущей главе, почти совсем не касалось общих положений философии Гегеля и сосредоточивалось на вопросах философия истории. Однако, особенное внимание к проблеме личности выводило мысль за пределы исторического бытия и побуждало ставить вопросы общефилософского характера. Так было у Бакунина, еще ярче — у Белинского, так было в последний год жизни и у Станкевича, — но по существу мы найдем то же и у Герцена. И для Герцена философия истории получает сначала первостепенное значение, но для него критическое отношение и частичное преодоление гегелианства тоже связано с проблемой личности. Все это очень типично для путей русской философии, — она постепенно вбирает в себя те или иные элементы из построений западных философов, опирается на них, но затем уходит в проблемы, которые сосредоточивают на себе все внимание, все творческие искания. Что касается Герцена, то его оригинальное философское творчество, его особый подлинный "философский опыт" были сосредоточены, как на теме личности, так и на социально-этической теме. Герцен получил в юности очень солидное естественно-научное образование, в известном смысле его даже можно считать родоначальником русского позитивизма (с его основной ориентировкой на естествознание), но основные философские искания Герцена — антропоцентричны. В этом смысле Герцен близок к огромному большинству русских мыслителей.
В то же время Герцен движется по путям русской секулярной мысли, он — один из наиболее ярких и даже страстных выразителей русского секуляризма. Но та мужественная правдивость, которая проходит через все годы исканий Герцена, ведет к тому, что в Герцене ярче, чем в ком-либо другом, секуляризм доходит до своих тупиков. Мы увидим, что именно отсюда объясняется та печать трагизма, которая легла на вое идейное творчество Герцена в заграничный период его жизни.
Блестящее литературное дарование Герцена, ставящее его в группу первоклассных русских писателей, помогло ему найти свой особый герценовский стиль, свою особую манеру изложения и развития своих мыслей. Но для историка философии эта манера писать более затрудняет, чем помогает. Герцен действительно постоянно, — даже при развитии наиболее отвлеченных положений, — от чистого анализа обращается к художественной манере письма, прерывает свои рассуждения живым, почти всегда очень ярким и удачным диалогом с кем-либо, превращая рассуждения в "обмен мнений". Философские идеи Герцена часто высказываются им "en passant" и их надо собирать, систематизировать, за него иногда формулировать общие положения. Заметим кстати, что уже у Герцена с полной силой выступает (как отчасти было до него у кн. Одоевского) частая у русских людей внутренняя неотделимость философского и художественного мышления, — что мы найдем позже у Толстого, Достоевского и даме у Вл. Соловьева, не говоря о dii minores, как Розанов, Леонтьев и др. В Герцене художник постоянно врывался в работу мыслителя и обращал, так сказать, в свою пользу то, что было добыто в работе чистой мысли. Хотя художественное дарование Герцена никогда не подымалось до тех высот, до которых поднялось творчество Толстого и Достоевского, но все же Герцен был несомненно настоящим художником, как о том свидетельствуют его повести и особенно его мемуары "Былое и Думы". И у Герцена, как и у других мыслителей того времени, много ценнейшего материала заключено в его переписке [1].
2. Личная жизнь Герцена была очень сложна, как во внешней, так и внутренней ее стороне, — и ключ к его философским идеям лежит прежде всего в его биографии. То, что называют "душевной драмой" Герцена [2], и что глубочайше связано с диалектикой философских исканий не одного Герцена, не может быть надлежаще понято вне биографии Герцена. Обратимся поэтому к параллельному изучению внешней и внутренней жизни его.
Александр Иванович Герцен был сыном (рожденным вне законного брака) богатого и знатного русского барина, И. Я. Яковлева. Отец обожал своего сына, когда он был малышем, но позже стал охладевать к нему; мальчик рано начал сознавать двусмысленность своего положения, как "незаконного" сына. Под влиянием французской литературы, которая была в библиотеке его отца, он рано начал склоняться к политическому и социальному радикализму [3]. Ранний республиканизм сочетался у молодого Герцена с ранним же острым чувством неправды крепостного права [4]. В очень романтической обстановке 15-летний Герцен сближается с талантливым подростком Огаревым, с которым на всю жизнь остался в теснейшей дружбе. Совсем в духе романтической эпохи, Герцен лелеет идеал дружбы и до конца своих дней остается верен этому идеалу... 18-ти лет Герцен поступает в Московский Университет на естественный факультет, — и тут начинается его первое философское увлечение, пробуждение философских запросов — под влиянием известного нам шеллингианца проф. Павлова. Еще до этого Герцен (вместе с Огаревым) увлекался Шиллером, о котором он во все годы и во все периоды творчества вспоминает с энтузиазмом. И от Шиллера и позже от Шеллинга Герцен вбирал в себя этический идеализм, философский подход к пониманию природы и человека, — а в тоже время и основные черты секулярной мысли. Герцен рос религиозным ребенком; он сам свидетельствует об этом, в своих воспоминаниях. "В первой молодости, пишет он [5], я часто увлекался вольтерианизмом, любил насмешку и иронию, но не помню, чтобы когда-нибудь я взял в руки Евангелие с холодным чувством". Церковная жизнь проходила, однако, мимо юного Герцена [6], не затрагивая его души, но религиозный строй его души не погас, а позже, под влиянием его невесты, Н. А. Захарьиной, расцвел очень ярко.
В эпоху студенчества Герцен свел знакомство с рядом талантливых студентов; у него образовался кружок, параллельный кружку Станкевича, но отличавшийся от него социально-политическими интересами. Герцен в то же время усердно занимался в университете; при окончании его, он представил сочинение (о системе Коперника), однако, не был удостоен золотой медали по причине того, что в сочинении было "слишком много философии". По выходе из университета, Герцен продолжал научные занятия, но неожиданно был арестован. Когда арестовали его друга Огарева (за близость к студентам, обвиненным в пения революционной песни), то у Огарева нашли письма Герцена — достаточно острые и сильные, и Герцена тоже арестовали (1834-ый год). После продолжительного пребывания под арестом, Герцен был присужден к высылке из Москвы — сначала в Пермь, потом в Вятку, а через два года — ближе к Москве, в г. Владимир. Высылка окончательно закрепила его оппозицию тогдашнему строю России, но на эти же годы: падает яркое развитие романа с его будущей женой — Н. А. Захарьиной. Она была по натуре очень религиозна и даже склонна к мистицизму (тоже внецерковному, в духе романтической религиозности эпохи). Своей религиозной экзальтацией она пробудила родственные движения у Герцена, и кое-что из этого периода осталось у Герцена на всю жизнь. Замечательная переписка Герцена (в годы его высылки) справедливо была названа "одним из самых замечательных памятников русского романтизма" [7]. В это же время очень ярко стал развиваться литературный талант Герцена.
Когда (в 1836-ом году) Герцену было разрешено вернуться в Москву, куда он приехал уже женатым, он сразу занял выдающееся положение среди самых ярких людей этого "замечательного десятилетия", по удачному выражению Анненкова. В это именно время Герцен стал заниматься изучением Гегеля; благодаря знанию немецкого языка, а, главное, благодаря хорошей философской подготовке, Герцен лучше и глубже других усвоил основные принципы философии Гегеля. Из Москвы он переехал в Петербург, но пребывание здесь было скоро прервано (он был обвинен в распространении неблагоприятных для правительства слухов); Герцена переведи в Новгород. Уже в то время Герцен стал усиленно добиваться разрешения выехать заграницу; когда он попал туда, то оставался там уже до конца жизни. Еще до отъезда из России Герцен пережил много тяжелого (у него умерло трое детей, и это отразилось очень остро не только в общем настроении Герцена, но внесло трещину в его гегелианский "панлогизм"), но все же он ехал заграницу с большими ожиданиями. Романтический радикализм этой эпохи лучше всего характеризуется одной фразой, позднее высказанной Герценом: "слово "республика", писал он впоследствии о своем переезде заграницу, имело тогда для меня нравственный смысл". Действительно с понятием республики было связано у Герцена (и, конечно, не у него одного) представление не только об определенном политическом строе, но еще больше — о наступлении, если не идеального, то, во всяком случае, стоящего на пути к идеалу социального строя. Собственно, уже в это время у Герцена ясно выступает примат социального момента в его радикализме; хотя всю жизнь Герцен занимался политикой, но политика имела для него инструментальное значение. Герцен ехал в Западную Европу с глубокой верой в нее, в ее смелое и искреннее стремление к установлению социального идеала. Но как только он попал заграницу, в душу его стали забираться мучительные сомнения, которые стали постепенно разрастаться — особенно, когда вспыхнула революция 1848-го года. Герцен поспешил из Италии, где он был в это время, в Париж. Весть о революции чрезвычайно взволновала Герцена, уже порывавшего с сентиментальной идеализацией Западной Европы [8], но когда Герцен попал в Париж и пережил там июньские дни, им овладело глубокое отвращение к европейской буржуазии, которое довело Герцена до отчаяния, — он почувствовал себя "на краю нравственной гибели" [9]. Это был последний удар по всему тому, чем жил Герцен в своем романтическом идеализме. Надо иметь в виду, что еще в начале 40-ых годов Герцен отошел от религиозного мировоззрения, которое расцвело у него в период ссылки под влиянием невесты. Правда, некоторые элементы христианской веры, особенно серьезное отношение к Евангелию, сохранились у Герцена на всю жизнь [10]; мы увидим дальше, что решающие основы его позднейшего мировоззрения до конца определялись христианскими идеями. Тем не менее, Герцен отошел по существу от религиозного мировоззрения и всецело принял построения атеистического натурализма. Прочным и устойчивым оказался только этический идеализм, но он был теснейшим образом связан с принципиальным имманентизмом, со всецелым погружением в мир "посюсторонний". Именно потому социально-политический радикализм стал единственным выражением этического идеализма Герцена. Этот этический идеализм — мы это увидим дальше .подробнее — не имел теперь под собою никакого принципиального основания и держался всецело на утопической вере в прогресс и западно-европейскую борьбу за свободу и социальную правду. Вот почему крушение веры в Западную Европу привело Герцена "на край нравственной гибели" [11]. Отказаться совершенно от веры в идеал и его правду значило для Герцена утерять всякий смысл в личной и исторической жизни; от "нравственной гибели" его спасла, по собственному признанию, "вера в Россию". Творческие силы Герцена уходили в страстное обличение духовного строя, духовного мира Западной Европы, — н в его часто придирчивой критике Западной Европы с особенной силой зазвучал, рядом с требованиями морального идеала, эстетический мотив. Этот мотив — мы увидим это подробнее дальше — всегда звучал в душе Герцена, но его борьба с мещанством Западной Европы, его страстное обличение моральной ограниченности и духовного ничтожества мещанства определялись главным образом именно эстетическим отвращением. В этом пункте Герцен тоже глубочайше связан с целым рядом русских .мыслителей, — прежде всего с Гоголем, а затем — К. Леонтьевым, Н. К. Михайловским, отчасти Достоевским, в новейшее время — Бердяевым. В Европе ныне, по выражению Герцена, "распоряжается воем купец"; подмена духовных ценностей ценностями коммерческого характера есть симптом глубочайшего духовного оскудения для Герцена, мировоззрение которого отныне принимает трагический отпечаток. Ему все же нужно 'верить во что-либо большое и светлое; в той "переоценке ценностей", которая определилась разочарованием в Западной Европе, единственной ныне точкой опоры явилась для Герцена защита личности. Уже в замечательной книге "С того берега", которая вместе с "Письмами из Франции и Италии" запечатлела внутренний перелом, "душевную драму" Герцена, — это выступает с полной ясностью. Персонализм и принципиальный алогизм в историософии соединяются у Герцена в своеобразную трагическую философему, в которой он по-прежнему является романтиком. Позиция трагического смирения, оставшаяся у Герцена после крушения веры в европейскую цивилизацию, определялась, с одной стороны, мотивом правдивости ("из страха истины себе я не солгу"), а, с другой стороны, пессимистическим восприятием всего космоса, в котором случаю принадлежит, по мысли Герцена, огромное и страшное место. Но именно это "неразумия" бытия самого по себе еще ярче выдвигает право человека, на независимость от мира. Идеальные запросы человеческого духа стоят в непримиримом разногласии со слепотой природы и властью в ней случайностей, но эта оторванность духа человеческого от природы и определяет собою нежность у Герцена к человеку и его исканиям и запросам, а, вместе с тем, создает какую-то меланхолическую любовь к красоте и искусству. Слова, которые Герцен написал однажды о современности (..."мир живет кое-как... и ищет не устроиться, а забыться") [12], относятся прежде всего в нему самому. "Искусство, писал он в позднюю эпоху [13], вместе с зарницами личного счастья единственное благо наше". Перед нами все тот же эстетический гуманизм, у которого согревают свои души русские мыслители, порвавшие с Церковью, но не могущие заглушить в себе идеальных запросов.
Мы видели, что Герцена "спасла от нравственной гибели" вера в Россию. Конечно, здесь сказалась горячая любовь к России, которая всегда была присуща Герцену, но и вера в Россию (как раньше вера в Западную Европу) гораздо больше определялась социальными исканиями, чем национальным чувством. Герцен возлагал все свои социальные упования на русскую общину (в этом смысле Герцен, — даже более, чем славянофилы, — является создателем так называемого народничества, (см. об этом ниже, в гл. VIII). Вместе с Толстым, Достоевским, Леонтьевым, Герцен отрекается от прежнего "зона" истории (т. е. от европейской ее эпохи) и отдается мысли о "новом зоне". Критика европейской культуры у Герцена постепенно освобождается от придирчивости и всецело определяется лишь раздумьем над ошибками и неправдами прошлого. Литературная деятельность Герцена целиком уходит в публицистику, но это публицистика философская, вся пронизанная общими (новыми) взглядами на историю, на проблему прогресса. В последний период своей деятельности Герцен причисляет себя к "нигилистам" ("), но в истолковании, которое не приближает его к современным ему Базаровым, а, наоборот, отдаляет от них. Разрыв с новым поколением очень омрачал последние годы жизни Герцена, — тем более, что он имел за собой и достаточное основание. Новое поколение, — мы будем о нем говорить в главе VIII-ой, посвященной Чернышевскому, — защищало реализм (в его достаточно примитивной форме), — Герцен же, хотя и был позитивистом, хотя и тяготел к философскому реализму, но всегда был и до конца оставался романтиком. Духовные установки у обеих сторон, при всей близости в отдельных пунктах мировоззрения, были глубоко различны, и не один Герцен болезненно переживал вытекавший отсюда разрыв.
Вся заграничная эпоха жизни Герцена (1847 — 1870) была посвящена журнальной работе — Герцен издавал один за другим журналы свободной русской мысли. Он был близок ко всем выдающимся политическим деятелям того времени, стоял в самом центре международной революционной деятельности. Об этом он сам бесподобно рассказал в томах "Былого и Дум". Обладая значительными средствами, Герцен охотно субсидировал издания радикального характера. Одно время был он близок к Прудону, книги которого были высоко ценимы Герценом, еще когда он был в России. Впрочем, дружба с Прудоном скора оборвалась... [15]. В личной жизни Герцена было тоже много трудного и тяжелого, о чем он с большой откровенностью поведал сам в "Былом и Думах". В 1870-ом году Герцен скончался.
3. Переходя к анализу философских взглядов Герцена, заметим прежде всего, что он сам никогда не приводил в систему свои философские взгляды (хотя их внутренняя связность и единство не подлежат сомнению)[15а]. Герцен был очень цельной натурой, к цельности в сфере идей он постоянно стремился, не щадя самых дорогих своих убеждений, но то обстоятельство, что Герцен от чистой философии перешел (уже заграницей) к философской публицистике, мешало ему в приведении в систему его философских построений. Задача историка заключается здесь в том, чтобы выделить основное в высказываниях Герцена, не следуя педантически хронологии его творчества, но, конечно, и нигде не переходя за пределы того, что мы находим у самого Герцена.
Философские взгляды Герцена были обследованы до сих пор только двумя авторами — Плехановым и Шпетом (отчасти еще Massaryk-ом). Но Плеханов в сущности все время занят тем, чтобы показать, что Герцен "развивался в направлении от гегелианства к материализму" [16], а Шпет не хочет говорить о философии Герцена в точном смысле слова, а лишь о "философском мировоззрении" его. Но это противопоставление философии и философского мировоззрения, не оправдываемое по существу, характерно лишь для самого Шпета, а не для Герцена, который не раз выдвигал идею философии, "как науки", т. е. в строгом и точном смысле системы основополагающих идей [17]. То обстоятельство, что Герцен во вторую половину жизни ушел в философскую публицистику, связано теоретически с его "философией деяния" (что равносильно бакунинскому уходу в "дело", в живое претворение идей в жизнь). В этом отношении очень любопытен один философский термин, который постоянно встречается у Герцена (он не привился в русской философской терминологии): "одействорение", "одействорять",-вероятно, перевод немецкого термина "Verwirklichen". Этот переход к воплощению в жизнь идей лежал на пути развития гегелианства, как это ярче всего выразил польский гегелианец Цешковский (Cieszkowsky) в своей книге "Ртоlеgomena zur Historiosophie" (1838-ой год) [18]. Это движение мысли от теории к практике, от .идеи к ее воплощению теснейшим образом связано с тем, что мы уже не раз встречали выше, — с "онтологизмом" в понимании познания. В свое время мы остановимся на этом при изучении Герцена. Был еще один существенный в философском смысле мотив в oбpащенности Герцена к публицистике — неразрывная для него связь чисто-теоретического и оценочного момента в понимании бытия. Герцену действительно чужда идея "чистого" познания, — он везде в познание привносит оценочный момент, и в этом смысле Герцен является одним из предтеч того "субъективного метода", который расцвел в построениях Н. К. Михайловского и близких ему мыслителей. Герцен часто твердит о "неподкупном разуме", о необходимости принимать факты, как они есть, но в действительности он никогда не мог освободиться от оценочных суждений, страстных и часто пристрастных. Не оттого-ли его взгляды могли показаться Шпету скорее "философским мировоззрением", чем философией? Но это ведь, если угодно, одна из коренных особенностей русской мысли вообще — сплетение теоретического и аксиологического (оценочного) подхода к бытию. Герцен с мучительной болью переживал несовпадение этих двух "установок", но не менее остро переживал он и их глубочайшую неразрывность. Конечно, это есть лишь выражение того, что Герцен всю жизнь по существу был религиозным мыслителем [19], ибо для религиозной установки (и только для нее) и характерна внутренняя неотделимость теоретического и аксиологического момента в понимании бытия. Потому-то и надо в изучении Герцена и реконструкции его идей исходить из анализа его религиозного сознания и религиозных идей.
В одном письме к своей невесте [20] Герцен пишет: "до 1834-го года у меня не было религиозных идей; в этот год, с которого начинается другая эпоха моей жизни, явилась мысль о Боге; что-то неполон, недостаточен стал мне казаться мир". Мы имеем, однако, достаточные свидетельства того, что Герцен и до этого мыслил религиозно. В письме Огареву (19. VI. 1833) [21] Герцен, увлекавшийся Сен-Симоном и его мыслями о "новом христианстве", писал: "мы чувствуем, что мир ждет обновления..., надо другие основания положить обществам Европы". В том же письме находим и комментарии к этим словам: "возьмем чистое основание христианства, — как оно изящно и высоко, но посмотри на последователей его — мистицизм темный и мрачный". Из этих строк ясно, что Герцен недоверчиво относился к церковному христианству, — и, действительно; за исключением краткого периода перед свадьбой, реальной близости к Церкви у Герцена никогда не было. Его увлекали христианские темы, он в сущности ими только и жил все время, как мы будем много раз убеждаться в этом; но так называемое "историческое христианство" (Церковь) его отталкивало. Любя Евангелие, Герцен в то же время несомненно еще в ранней юности, впитывал в себя духовное наследие XVIII-го и начала ХIХ-го веков с их романтической религиозностью, в которой Евангельские идеи сплетались с оккультизмом, мистицизмом (от С. Мартена) и "внутренним" христианством [22], — что мы уже достаточно видели выше у русских масонов и мистиков XVIII-го и начала ХIХ-го веков. Когда Герцен попал в ссылку, он испытал сильное влияние экзальтированной Захарьиной (невесты) и знаменитого Витберга (автора проекта храма Христа Спасителя в Москве), в свое время входившего в Лабзинский кружок. От Сен-Симона Герцен заимствовал идею "нового зона" ("обновление мира") [23], а от мистиков заимствовал истолкование этого "нового зона". Из Вятки Герцен писал друзьям о присылке ему сочинений Сведенборга, Парацельса, Эккартсгаузена [24]. Герцен становится в это время защитником принципиального дуализма; в письме от 27. IV. 1836-го года он пишет: "теперь меня чрезвычайно занимает религиозная мысль — падение Люцифера, как огромная аллегория, и я дошел до весьма важных результатов" [25]. Через несколько месяцев (письмо друзьям 22. IX. 1836-го года) Герцен запальчиво пишет: "все теории о человечестве — вздор. Человечество есть падший ангел... (отсюда) в нас два противоположных течения, которые губят, отравляют нас своей борьбой — эгоизм, ...мрак — прямое наследие Люцифера, и любовь, свет, расширение — прямое наследие Бога". Герцен думает, что "Откровение высказало это нам" [26], — тогда как в действительности это есть прямое выражение мистической антропологии, расцветшей в Европе в XVIII-ом веке. Человек, как "бывший ангел" [27], томится на земле: "ангелу не хочется быть человеком" [28], ""Тело в смысле материальном, эгоизм в смысле духовном — вот орудие, которым действует Люцифер против воплощенного Слова". Несколько позже пишет Герцен: "мне жаль падшего брата, я вижу на челе его не совсем стертую печать красоты Люцифера... Как хорош был Люцифер до своего падения" [29]. Весь космос светится для Герцена тем же двойным светом: "посмотри на эти горы, утесы, разбросанные камни, пишет он Н. А. Захарьиной [30], это изнеможенное тело непокорного сына, — но вот отовсюду ко взору Отца стремится жизнь, — деревья, мох и это усилие жизни, кончающееся цветком, — в цветах уже стерта печать отчаяния (!), в них радость бытия. И между взором Отца и трупом сына есть мысль и чувство, облеченные... в плоть падшего ангела — человека. Ему дано узнать изящное вселенной, он умеет радоваться небом, морем, взглядом подруги, и он не должен прежде уйти с земли, пока не постигнет все изящное в ней". В выделенных нами словах легко усмотреть что это истолкование -в духе мистических течений XVIII-г о века (о "восстановлении первозданного бытия") и шеллингианского эстетического идеализма. "Очищая любовно душу, прижимая к груди всю вселенную, мы восполняем цель человека", пишет тут же Герцен, а несколькими строками ниже пишет о "собирании изящного повсюду...".
Как вообще в XVIII-ом и в начале ХIХ-го века в западном христианстве (в обоих исповеданиях) к основным христианским идеям прилеплялись идеи оккультной натурфилософии, так и в религиозных идеях Герцена в эту пору врезаются в чистую мелодию христианства двусмысленные тона оккультизма. Герцен, еще недавно увлекавшийся сен-симонизмом и "реабилитацией плоти", пишет невесте (17. VI. 1837): "ты права — тело мешает. Простор, простор, и я наполню все беспредельное пространство одной любовью. Прочь тело!" [31].
Не будем умножать выписок — и приведенного достаточно для оценки ранней религиозности Герцена. Вслед за романтиками Франции и Германии, Герцен прикасается не к одному чистому христианству, но и к мутным потокам оккультизма. Существенно здесь именно то, что христианство, религиозный путь открывается Герцену не в чистоте церковного учения, а в обрамлении мистических течений, идущих от XVIII-го века. Неудивительно, что еще в первом своем произведении "О месте человека в природе" Герцен, отчасти под влиянием шеллингианства, отчасти в духе мистицизма, резко отбрасывает материализм (который он называет "ужасным", "бледным") [32]. Шеллингианство навсегда вошло в. душу Герцена своим утверждением метафизичности красоты ("природа полна жизни и изящного", читаем в той же статье), — и этот эстетический 'мотив постоянно повторяется у Герцена — в 1837-ом году он пишет Захарьиной о "собирании изящного отовсюду" [33], и до конца дней Герцен останется верным эстетическому подходу к жизни, заимствованному сначала от Шиллера, потом — от Шеллинга. Но в ранний период это спаялось с его экзальтированной, мистически окрашенной религиозностью. "Почему мне открылось это место (Эккартсгаузена), пишет он невесте [34]. Случай? Вздор! Нет случая! Это — нелепость, выдуманная безверием". Эта мысль Герцена (в письме 1836-го года) тем более любопытна, что, с падением религиозного мировоззрения, категория случайности станет одной из основных в философии Герцена. В том же письме Герцен следует мистическим идеям XVIII-го века и в другом (впоследствии очень характерном для Герцена) высказывании (с прямой ссылкой на Эккартсгаузена): "не мышление, не изучение надобно — действование, любовь, — вот главное". Обратим внимание на то, что это учение о том, что познавание должно непременно переходить в "действование" (уже знакомое нам в философии Бакунина), имеет у Герцена, как видим, корни в мистике XVIII-го века. "Одной литературной деятельности мало, писал Герцен своей невесте позже [35], в ней недостает плоти, реальности, практического действия". Так же, как мистики XVIII-го века от теоретического вживания в "тайны природы" и истории стремительно переходят к "магическим" упражнениям, к "действиям", — так и у Герцена от того же оккультизма, который вообще является псевдоморфозой религиозной жизни, легла потребность "действия", "деяния", невозможность остановиться на одном теоретизировании.
Мы потому подчеркиваем зависимость темы "деяния" у Герцена от оккультизма, что мы много еще раз будем встречать рецидивы темы "деяния" на почве оккультизма (ярче всето у Н. Ф. Федорова) (см. 11-ой том, гл. Y).
Любопытно отметить, что уже в этот период Герцена беспокоит тема индивидуальности и eе судьбы Утверждая (в соответствии с мистической натурфилософией), что "вся природа есть возвращение от падения", Герцен считает бесспорным лишь "общий закон", — но "частность закона — тайна Бога". Герцен тут же спрашивает, какой смысл в существовании тех, кто никогда не мог раскрыть своих "возможностей", и кончает так: "но не тщетно же их существование. Я твердо верю в строгую последовательность и отчетливость Провидения" [36].
Герцен еще до отмены ссылки женился на Н. А. Захарьиной; когда он, уже женатый, встретился через некоторое время с ближайшим своим другом Огаревым, который был тоже женат, — мистическое религиозное настроение охватило всех. В комнате Герцена висело Распятие, — и все они четверо опустились перед ним на колени, в благодарной молитве... Но скоро это религиозное настроение стало спадать у Герцена [37]. Еще в 1839-ом году он пишет перед рождением сына: "Бог поручает мне это малое существо, и я устремлю его к Богу" [38], но уже через год он чувствует иначе. В письме к Огареву, утешавшему его (у Герцена было много тогда тяжелого в семье — преждевременные роды, смерть ребенка, тяжелая болезнь жены) тем, что это — "частный случай", не нарушающий общей гармонии бытия, Герцен пишет: твои утешения — "одно из проявлений ложной монашеской пассивности" [39]. Впрочем религиозное разрешение тяжелых дум о страшной силе смерти все еще звучит у Герцена: "дух здесь же — при смерти побежден, безумные стихии берут верх над жизнью. Да, тут религия, одна религия несет утешение. Философия еще. не овладела идеей индивидуума". Это сказано, конечно, по адресу Гегеля, но беспокойство о тайне человеческой судьбы охватывало Герцена постоянно. Когда же умерло у него трое детей, у Герцена начался настоящий бунт. В дневнике (апрель 1842-го года) уже читаем ироническое замечание о "детски-религиозных людях": "я даже завидовать им не могу, хотя удивляюсь великой тайне врачевания безвыходного горя — суеверным мечтательным убеждением". В сентябре того же года читаем в Дневнике сильные строки о "давящей грусти, которая растет, растет, — и вдруг сделается немая боль, и так станет ясно все дурное, трагическое нашей жизни... готов бы умереть, кажется". Мы вступаем явно в эпоху крайнего духовного кризиса, который унесет не только благодушный панлогизм Гегеля, но и религиозную веру. Острое ощущение трагедии бытия со всех сторон охватывает Герцена, — и в это время и складывается его собственная философская позиция. Здесь ключ ко всему позднейшему мировоззрению Герцена, к той "философии случайности", которая подкопала его прежние взгляды. Но прежде, чем "философия случайности" до конца овладела мыслью Герцена, он очень глубоко и сильно пережил влияние Гегеля. Остановимся на этом периоде у Герцена.
4. Герцен очень основательно изучал Гегеля — об этом особенно красноречиво говорят записи в его Дневнике, но его рецепция Гегеля довольно своеобразна. Чижевский [40] признают, что Герцен, "исходя из гегелевских предпосылок, почти нигде не переживает гегелевских формулировок и гегелевских схем". Плеханов [41] постоянно упрекает Герцена в одностороннем понимании Гегеля, хотя и признает, что у Герцена не было "пренебрежительного отношения" к Гегелю. Внимательное изучение Герцена убеждает, действительно, прежде всего в тол, что он вовсе не был "гегелианцем" в {точном} смысле слова, — он не только "свободно" относился к системе Гегеля, но и брал из нее не все, а лишь то, что ему было нужно. Система Гегеля заполнила для Герцена прежде всего ту пустоту, которая образовалась у него после падения религиозного мировоззрения. Религиозный имманентизм, к которому Герцен имел внутреннюю склонность (от ранней "секулярной религиозности"), получил в учении об Абсолютном Духе, живущем в мире и через мир, новую формулировку. Это очень живо и даже поэтично раскрыто в первой статье "О диллетантизме в науке". "Субстанция влечет к проявлению, бесконечное — к конечному, пишет здесь Герцен: в вечном движении, в которое увлечено все сущее, живет истина... в этом всемирное диалектическое биение пульса жизни". Герцен очень благодушно принимает пока то понимание личности, которое соответствует системе имманентизма. Философия развивает в человеке "всеобщий разум, освобожденный от личности...
Разум не знает личности этой, — он знает одну необходимость личности вообще... Личность погибает в науке, но это есть процесс становления из непосредственно-естественной в сознательную, свободно-разумную личность". Это совсем в духе Гегеля, но тут же рядом находятся замечания, которые то ограничивают эту общую позицию, то иногда очень существенно ее меняют. В понимании природы Герцен, хотя и восхваляет Гегеля [42], но он гораздо ближек Шеллингу, чем к Гегелю. Правда, терминология у Герцена носит гегелианский характер, развитие природы движется у него "только логическим движением понятия", что, конечно, не отвечает реализму в натурфилософии Шиллинга, но гегелианская трактовка есть лишь оболочка, под которой бьется пульс шеллинговского витализма. Сам Герцен пишет об этом [43]: в учении о развитии природы "Шеллинг предупредил Гегеля, но Шеллинг не удовлетворил наукообразности"; действительно, чисто шеллинговское восприятие природы Герцен ныне облекает в гегелиаискую терминологию, связывает с диалектическим пониманием процессов в природе. Впрочем, можно отнести к влиянию Гегеля и настойчивые мысли Герцена о том, что "в науке природа восстанавливается, освобожденная от власти случайности, — в науке природа просветляется в своей логической необходимости". Это, конечно, навеяно идеей) что развитие не знает "никакой другой агенции, кроме логического движения понятия". В духе же Гегеля написаны и те частые мысли у Герцена (в статьях "О диллетантизме в науке"), что разум "не знает личности этой, а знает лишь необходимость личности вообще". Но общая характеристика природы и места человека в природе не выходит за пределы шеллинговского витализма. Природа для Герцена есть живой, неистощимый в своей энергии поток бытия, до конца неисследимый; натурфилософский иррационализм все время прорывается у Герцена под оболочкой гегелевского натурфилософского рационализма. И как раз в той точке, где под рационализмом бьется пульс иррационального начала, начнет кристаллизоваться основная для Герцена идея случайности. "Внимательный взгляд, — читаем в первой статье из серии "Писем об изучении природы", — без особенного напряжения увидит во всех областях естествоведения. какую-то неловкость..., каждая отрасль естественных наук приводит к тяжелому сознанию, что есть нечто неуловимое, непонятное в природе". Последняя мысль решительно несоединима с натурфилософским рационализмом. Несколько дальше читаем еще более ясные строчки: "все сущее во времени имеет случайную, произвольную закраину, выпадающую за предел необходимого развития, не вытекающую из понятия предмета". Именно э т о представление о природе, оказавшееся под оболочкой "логического движения понятия", и уцелело, в итоге того кризиса, который был вызван сознанием огромного значения случайности в бытии. В произведениях Герцена, начиная с книги "С того берега", идея случайности неустранима не только для истории, но и для природы, которая ныне признается простым потоком бытия, не определяемым никаким "движением понятия". Когда Герцен пишет, что "жизнь имеет свою эмбриогению, не совпадающую с диалектикой чистого разума" [44], или когда он в той же книге пишет, что "разум вырабатывается, и вырабатывается трудно — его нет ни в природе, ни вне природы, его надобно достигать" [45], то в этом натурфилософском иррационализме уже нет и следа гегелианского восприятия природы. Учение о слепой игре сил в природе соответствует именно тому чувству природы, которое вообще было сильно в романтизме и нашло свое выражение у Шеллинга. "Жизнь, пишет все в той же книге Герцен [46], есть цель, и средство, и причина, и действие... это есть вечное беспокойство деятельного, напряженного вещества, отыскивающего равновесие, чтобы снова потерять его". Это, как ясно само собой, совсем не материализм [46а], тут нет и намека на него, это — виталистическое восприятие природы в духе Шеллинга (и в духе Evolution Creatrice Бергсона). "Много знают натуралисты, пишет в Дневнике Герцен [47], а во всем есть нечто, чего они не знают, -и это нечто важнее всего того, что они знают".
Еще яснее малое значение Гегеля в развитии мыслей Герцена, если остановиться на его антропологии. Под влиянием Гегеля, Герцен видит долго основную функцию личности в том, что она служит Абсолютному Духу — именно через познание, которое "возводит все сущее в мысль", как гласит гегелианская формула у Герцена в "Письмах об изучении природы". Но место человека в природе было уже темой студенческой работы Герцена, когда он знал только Шеллинга. И теперь царит в мысли Герцена общая концепция Шеллинга, но уже в одеянии гегедианских терминов. Вот в духе Шеллинга слова у Герцена (в серии "Письма об изучении природы"): "все стремления и усилия природы завершаются человеком, к нему они стремятся, в него впадают, как в океан". "Разумение человека не вне природы, а есть разумение природы о себе". А дальше идут формулы уже в духе гегелианской натурфилософии: "мышление освобождает существующую во времени и в пространстве мысль в более соответствующую ей среду сознания". Совершенно уже под влиянием Гегеля, Герцен видит в историческом бытии, как таковом, центральную суть бытия: "история связует природу с логикой"; "ни человечества, ни природы нельзя понять мимо исторического бытия". Можно говорить о овоеобразном онтологическом примате исторического бытия с этой точки зрения, — историософия должна быть в свете этого центральной философской дисциплиной. Так оно и было у Герцена, но не в рамках гегелианства развернулось собственное историософское мышление Герцена, но в противопоставлении гегелианству. Это противопоставление, точнее — существенная поправка к гегелианству вносится как раз философией деяния. На эту тему написана статья о "буддистах в науке", о которых зло говорит Герцен, что "их калачем не заманишь в мир действительной жизни". Тема деяния, как мы видели выше, стояла перед Герценом уже в ранний период его творчества, — но тогда она была связана с религиозными идеями и при том в их оккультистском обрамлении. В этом обрамлении "деяние" в сущности равносильно магии, — и под этой формой развивалось и "теургическое беспокойство" — тот, уже секуляризованный, оторвавшийся от былой (XVI-ый век) идеи "священного царства" мотив, который ставил вопрос об ответственном участии в историческом процессе. У Герцена больше, чем у кого-либо другого, это преобразуется в утопию, насыщенную историософским м агизмом. Мы слышали уже его собственное свидетельство, что слово "республика" имело для него "нравственный" смысл, — точнее, это был идеал, заключающий в себе "магические" силы. Здесь лежит корень той безоглядной веры в магию всяческого прогресса, в магию революционного "деяния", которая от Бакунина и Герцена (в раннюю пору) продолжает доныне зажигать русские сердца. Вообще тема о "деянии", которую обычно связывают с влиянием идей Цешковского [48], имеет у Герцена, подчеркнем еще раз, свои собственные корни и внутренне связана с верой в "магическую" силу исторических форм ("республика"): эта тема до-гегелианская у Герцена, в гегелианский же период она, наоборот, кристаллизует вокруг себя все, что не укладывалось в схеме гегелианского характера. Мы узнаем [49], что "современная наука имеет иные притязания (кроме отвлеченного знания), — она хочет со своего трона сойти в жизнь. Ученые ее не удержат, — это не подвержено сомнению". Дальше читаем: "человек призван не в одну логику, но еще и в мир социально-исторический"; "в разумном, нравственно-свободном и страстноэнергическом деянии человек достигает действительности своей личности". Правильно понятая, эта мысль заключает в себе бунт против гегелианства, и это с полной ясностью выступает в том понимании человека, которое впервые до конца договаривает Герцен в книге "С того берега". {"Целые миры} поэзии, лиризма, мышления дремлют в душе каждого", пишет здесь Герцен [50] о том богатстве, которое есть в "каждом", но которое стоит в н е природы и над ней. Судьба этого богатства случайна, по своей внутренней силе именно оно возвышает человека и над слепым потоком природного бытия, и над слепым ходом истории. Герцен приходит к выводу, что "человек свободнее, нежели обыкновенно думают..., большая доля нашей судьбы лежит в наших руках" [51]. "Нравственная независимость человека, пишет тут же Герцен, такая же непреложная истина и действительность, как его зависимость от среды". "Вне нас все изменяется, все зыблется; мы стоим на краю пропасти и видим, как он осыпается..., и мы не сыщем гавани иначе, как в нас самих, в сознании нашей беспредельной (!) свободы, нашей самодержавной независимости..." Это — уже своеобразный апофеоз личности, гимн человечности за возможность противоставлять себя всякому бытию. Понятно, что личность становится выше и исторического (тоже ведь слепого, ибо бесцельного) бытия, — и Герцен пишет даже такие слова: "подчинение личности обществу, народу, человечеству, идее есть продолжение человеческих жертвоприношений"...
Гегелианство с его подчинением личности путям Абсолютного Духа проваливается в ту новую концепцию жизни, которая вырастает у Герцена из философии случайности. Если гегелианство сильно чувствуется в некоторых гносеологических высказываниях Герцена (в статьях "О диллетантизме в науке" и в "Письмах об изучении природы"), если в Дневнике Герцена мы находим много выражений глубокого преклонения перед Гегелем, то это все не ослабляет того факта, что гегелианство почти целиком пропадает у него. Наоборот, принципиальный алогизм возвращает Герцена к прежним, в духе Шеллинга построенным учениям.
5. Когда-то Герцен запальчиво говорил, что "случая нет". В панлогизме Гегеля случайное в бытии занимает очень низменное место, оно не входит в "действительность". Но у Герцена рано выступает мысль о роковой силе случайности. Тут надо прежде всего отметить умножившиеся встречи со смертью, от холодного дыхания которой сердце исполнялось ужаса. "Тайна — грозная и страшная тайна", — записывает Герцен в Дневнике (октябрь 1842-го года) по поводу смерти его друга, В. Пассека: — "как тут становится видно, что Jenseits — мечта, что только в теле и с телом мы — что-нибудь". Смерть собственного ребенка (декабрь 1842-го года) потрясает снова Герцена, и он пишет в Дневнике: "какая оскорбительная власть случайности". Алогизм, вместо разумности, — вот что ныне Герцен находит в бытии: "отсутствие разума в управлении индивидуальной жизнью очевидно для меня". Загадка и тайна человеческой судьбы, однако, пока не делают еще загадочным все бытие. В марте 1843-го года он записывает, "грустно, тяжело... неужели вся жизнь должна быть пыткой и мучением. Человек по песчинке, несчетным трудом, потом и кровью копит, а случай хватит и одним глупым ударом разрушает выстраданное". В 1844-ом году (август) по поводу неожиданной болезни старшего сына Герцен пишет: "что это за страшный омут случайностей, в который включена жизнь человека. Я сознаю себя бессильным бороться с тупой, но мощной силой, во власти которой личность и все индивидуальное". Еще позже: "шаткость всего святейшего и лучшего в жизни может свести с ума" (ноябрь 1844-го года). Через месяц формулы Герцена приобретают более широкий характер: "не только блага жизни, сама жизнь-шатка; малейшее неравновесие в этом сложном химизме, в этой отчаянной борьбе организма со своими составными частями — и жизнь потухла. Жизнь в высшем проявлении слаба, потому что вся сила материальная была потрачена, чтобы достигнуть этой высоты". Еще позже (в "Былом и Думах") [52] Герцен уже обобщает свои мысли в такой форме: "нас сердит нелепость факта... как будто кто-то обещал, что все в мире будет изящно, справедливо и идти как по маслу. Довольно мы удивлялись отвлеченной премудрость (! В. З.) природы и исторического развития; пора догадаться, что в природе и истории много случайного, глупого, неудавшегося, спутанного". В этих словах уже отчетливо формулирован алогизм Герцена; случайное в природе и в истории, если не отрицает, то со всех сторон {ограничивает} разумный порядок, гармоническую слаженность в них. Убеждение в реальности случайности ве делает пока Герцена скептиком quand meme, но до конца разрушает не только построения Гегеля с их панлогизмом, но и более скромные положения научной и философской мысли, — и, конечно, совершенно разрушает религиозное восприятие жизни. Когда Герцен (еще до поездки заграницу) познакомился с книгой Фейербаха ("Das Wesen des Christentums"), это только подвело итоги тому разрушительному процессу, который шел в Герцене в его религиозном мире...
Но именно потому, что бессмысленная случайность занимает такое огромное место во всем, Герцен, верный романтической установке духа, укрепляется в своем антропоцентризме. Этот антропоцентризм окрашен трагически, ибо построен на философии случайности, но он освобождает мысль Герцена от "фактопоклонства", от самоотречения во имя "законов природы". "У человека вместе с сознанием развивается потребность нечто свое спасти из вихря случайности..., это есть чувство своего достоинства и стремление сохранить нравственную самобытность своей личности", писал Герцен в 1848-ом году [53]. В этих словах ясно выступает "субъективный идеализм" (в моральном смысле) Герцена: вопреки "вихрю случайностей", на руинах, создаваемых этим вихрем, человек может и должен утверждать свою "нравственную самобытность". С позитивистическим взглядом на познание, который к этому времени утвердился у Герцена, никак нельзя связать это гордое противоставление "нравственной самобытности" — вихрю случайностей [54]: утверждение этой "нравственной самобытности", конечно, должно было лишь сильнее подчеркивать то, что в мире царит "вихрь случайностей". Вера в бессмертие совершенно пропала у него: "мы знаем, — писал он позже [55], — как природа распоряжается с личностями, — "ей все pавно, она продолжает свое. Выхода нет..., я был смущен и несчастен, когда эта мысль (об отсутствии личного бессмертия) начала посещать меня, я хотел бежать от нее, но все вело меня к смирению перед истиной, к самоотверженному принятию ее". Мы видели, что уже в период Гегелианства Герцен ищет "спасения" начала личности — в "деянии". "У человека не одна способность понимания, но и воля, которую можно назвать разумом творящим". Проблема личности теперь становится центральной: "личность — вершина исторического мира, — писал Герцен в 1848-ом году [56]:- к ней все примыкает, ею все живет".
Персонализм, утверждение "нравственной самобытности" и свободы в личности, утверждение независимости личности остается все же у Герцена лишь программой, для этого утверждения нет у Герцена никакой объективной основы. В потоке природного бытия личности не на чем утверждаться; как бы ни было значительно и глубоко ее внутреннее богатство, но она будет унесена и снесена слепым потоком. Против этого Герцен может выставить лишь этическую ценность личности: "с человеком, идущим добровольно на смерть, нечего делать, он неисправимо человек", — писал он однажды [57], -и там же читаем: "свободный человек сам создает свою нравственность", то есть сам восходит на ту вершину, которая этически (не метафизически) возвышает его над слепым потоком. Расхождение реального бытия и сферы ценностей остается все же непримиренным у Герцена; выход из этого невыносимого дуализма, возможный лишь на почве религии, остается закрытым для него. Герцен не впадает ни в этический релятивизм, ни в мечтательный идеализм, он остается всегда на высоте этического сознания. По дуализм бытия и ценностей, раз он не разрешен, ведет к бездне, к трагическому бездорожью, к крайнему пессимизму. Ни проститься с натурализмом, с учением о слепоте природы, ни расстаться с категорическими императивами морального сознания не хотел Герцен, и это извнутри обрекало его на бесплодное стояние у бездны. Антропоцентризм Герцена не развернулся из этической сферы в план метафизики, — он ведь по-прежнему хотел объяснять человека из природы, а не природу из человека Все это достигает предельной резкости в историософии Герцена — крушение гегелевского логизма здесь наиболее глубокое.
6. От раннего провиденциализма, при котором Герцен, как мы видели, совершенно отвергал возможность случайности, Герцен в 40-ые годы прямо перешел к гегелианскому пониманию истории, как самораскрытия Абсолютного Духа. Природа и историческое бытие, при всем существенном их различии, едины в этой "субстанциональной" своей основе, — они мыслятся Герценом в живой их непрерывности и существенной связности. Несмотря на то, что у Герцена все настойчивее выступает мысль о "вихре случайностей" (не только в природном, но и в историческом бытии), он все еще защищает идею "разумности" в истории. Он писал убежденно, что "наука (сюда входит и история)... развила истину разума, как надлежащей действительности: она освободила мысль мира из событий мира, освободила все сущее от случайности... раскрыла вечное во временном, бесконечное — в конечном и признала их необходимое существование". В этой формулировке, излагающей пути научного (в том числе и исторического) познания в духе Гегелианства, нет еще безоговорочного поклонения фактам ("факты..., взятые во всей случайности бытия, несостоятельны против разума, светящего в науке"), но тут во всем {есть} тот "фанатизм рационализма" (как выразился сам Герцен позже) [58], тот "панлогизм", который пока всецело определяет мышление Герцена. Когда различные сомнения приведут Герцена к признанию алогизма в истории, то это случится вследствие того, что "случайность", которая раньше признавалась лишь для "фактического" бытия, но исчезала в философской переработке фактов, станет для мысли Герцена уже подлинной реальностью. Именно на этом и совершается крушение "панлогизма" у Герцена, — и тем пунктом, где это ярче всего предстанет перед ним, явится, как мы уже видели, судьба человека, где "оскорбительная власть случайностей" сказывается на каждом шагу. "Человек менее всего может сдружиться, — писал (в 1845-ом году) Герцен, -с чрезвычайной шаткостью, непрочностью всего лучшего, что у него есть" [59]. "К моему обычно светлому мировоззрению, — писал Герцен своему другу Огареву еще в 1843-ем году, — привился всеразрушающий скептицизм... ничтожные по наружности события сделали эпоху внутри" [60]. Медленно подтачивалось историософское мышление Герцена, но уже в 1847-ом году он остро пишет о "противоречиях в сознании современного человека..., которые исказили весь нравственный быт". Эти противоречия состоят в том, что есть "желание сохранить науку со всеми ее правами, с ее притязаниями на самозаконность разума, на действительность ведения", и есть "романтические выходки против разума, основанные на неопределенном чувстве, на темном голосе" [61]. Мы уже приводили выше заключение Герцена (это уже в 1848-ом году) о "потребности спасти нечто свое из вихря случайностей", — и больше всего это относится к историческому бытию, в котором "вихрь случайностей" является постоянным и неизменным. В письме к друзьям в Москву (тоже 1848-ой год) [62] Герцен довольно еще сдержанно говорит, что случайность — "элемент несравненно более важный в истории, нежели думает германская философия", и еще через год он пишет Грановскому: "история отделяется от природы только развитием сознания, ноне имеет цели" [63]. Это уже бунт против Гегеля, — и в книге "С того берега" уже en toutes lettres развивается философия алогизма. Даже о жизни природы здесь говорится в приведенном уже раз тексте: "жизнь имеет свою эмбриогению, не совпадающую с диалектикой чистого pазума". Но главные удары падают на учение об истории. "Будущего нет, его образует совокупность тысячи условий, необходимых и случайных, да воля человеческая... История импровизируется... она пользуется всякой нечаянностью, стучится {разом} в тысячи ворот..." "Доля всего совершающегося в истории покорена физиологии, темным влечениям", — читаем тут же. Герцен еще верит здесь в "законы исторического развития" [64] и твердо верит в "независимость природы",, но постепенно скепсис проникает дальше. В итоге, у Герцена складывается очень своеобразный, историософский мистицизм, смешанный с натуралистическим воззрением на "поток" исторического бытия; его новое понимание истории очень напоминает формулу одного новейшего философа, что история есть "внесение смысла в бессмысленное бытие". История движется загадочным "elan historique" ; историческое бытие "течет", движется, ноне распадается на отдельные и независимые "куски". Эта целостность исторического бытия остается у Герцена загадочной. необъясненной, — здесь сохраняется в сущности гегелианское восприятие истории, как целостного потока, только у него отнята связь с Логосом. Мысль Герцена, уже решительно признавшая силу случайности, продолжает, таким образом, по существу, двигаться в линиях романтической натурфилософии и историософии. Как природа есть некое целое, так и историческое бытие есть некий связно-загадочный в своей целостности, но слепой поток. Герцен пишет: "Ни природа, ни история никуда не ведут и потому готовы идти всюду, куда им укажут, если это возможно". В этих словах главная мысль герценовского алогизма: "история не имеет цели", "никуда не идет", — то есть в ней нет "логоса", а масса случайного. В статье "Концы и начала" Герцен пишет о "вулканической работе под землей (в истории)", — это эквивалентно работе "крота" Гегеля. Герцен не щадит слов, чтобы обличить алогичность исторического потока, он любит говорить о "растрепанной импровизации истории". Но почему, собственно, держится Герцен так за романтические категории и с такой жесткостью упрекает историческое бытие, что в нем царит "импровизация"? Потому, что с этим связана вся тайная религиозная мечта Герцена, его мечта об идеальном строе, имеющем осуществиться в истории, то есть здесь, на земле. Религиозный имманентизм — который совершенно вытеснил для Герцена христианство — им, конечно, мыслится в категориях Гегелианства, — и оттого так мучительно переживает свое разочарование в "логичности" истории Герцен. Его историософский алогизм пробил слишком большую брешь в религиозном мире Герцена, но отказаться от религиозного имманентизма он не смог, — и потому его философские построения остались незаконченными, Герцену оставалась только трагическая остановка на констатировании "растрепанной импровизации" истории. В одном месте в "Былом и Думах" Герцен делает любопытное признание: "сознание бессилия идеи, отсутствие обязательной силы истины над действительным миром огорчало нас. Нами овладевает нового рода манихеизм, мы готовы верить в разумное (то есть намеренное) зло, как верили раньше в разумное добро". Вот это "сознание бессилия идеи" и вскрывает затаенную установку Герцена, — он все ищет "разумности" хотя бы во зле, то есть ищет гегелианского логоса в истории.
Нельзя не обратить внимания на смысл того, что означает исторический алогизм у Герцена. Это не только разложение Гегелианства, это есть уже кpизис секулярной идеологии. O.С. Булгаков справедливо считает Герцена "религиозным искателем" [65], каким он остался и тогда, когда стал атеистом. Основная тема Герцена — об утверждении личности в Абсолюте, ограждающем ее от власти смерти и "вихря случайностей", — есть тема религиозная, которую Герцен пытается разрешить на основе секуляризма, то есть отвержения Церкви. Гегелианство было все же некоторым решением основной темы Герцена, поскольку оно связывает личность с Абсолютным Духом, усматривает в человеке раскрытие Абсолютного начала. Но так как судьба личности здесь находит лишь мнимое решение, то Герцен должен был это признать. Как Белинский, как впоследствии Толстой, — так и Герцен не смог связать с религиозным имманентизмом Гегелианства факт смерти; разложение Гегелианства есть неудача самого подхода к философии, развивающейся в линиях секуляризма... Страхов прав, когда утверждает, что Герцен "дошел до полной безнадежности еще до революции 1848-го года" [66], — и самое разочарование Герцена в западной культуре, отразившееся впервые с чрезвычайной силой в его книге "С того берега", — лишь завершило передом в религиозных и философских исканиях Герцена, прежде всего.
7. Критика западной культуры: у Герцена везде отмечена пристрастием и даже озлоблением. С. Н. Булгаков справедливо пишет, что Герцен "не удовлетворился бы никакой Европой и вообще никакой действительностью. ибо никакая действительность не способна вместить идеал, которого искал Герцен". Нам незачем входить в подробности этой критики Запада у Герцена [67], но мы должны остановиться на том, к чему пришел Герцен в итоге того идейного крушения, которое он пережил и которое он с такой мужественной правдивостью выразил в своих произведениях. Сам он характеризует свою общую позицию, как нигилизм, но слово "нигилизм" имеет в устах Герцена совсем не тот смысл, какой в него обычно вкладывают. Под нигилизмом Герцен разумеет [68] "совершеннейшую свободу": "нигилизм, это- наука без дог матов, безусловная покорность опыту и безропотное принятие всех последствий". Это есть отвержение всякой метафизики, отказ от безусловной нравственности, принципиальный релятивизм, -и в то же время страстное искание хотя бы частичного смысла, хотя бы временного торжества над бездной, перед ко торой себя видит зрелый человек. Это есть философия отчаяния, безнадежности и безверия, — романтический бунт против тусклой действительности, против мещанского упоения внешними благами, — бунт, диктуемый последними остатками религиозного сознания, которое только в Царствии Божием, только в Боге и могло бы найти себе покой...
Кое-что вое же и при этом бунте осталось — те элементы, из которых в лучах живой религиозности могла бы развиться творческая сила. Это предчувствовал и сам Герцен, но для обоснования такой позиции в его системе не хватало основного — укоренения мысли в Трансцендентном... Герцен настойчиво ищет того, чтобы отвоевать для личности твердую точку в бытии, но не может выйти за пределы внутреннего мира человека. Он мог бы успокоиться на утверждении "трансцендентальности" высших сторон в человеке, но для этого он был слишком реалистом. Герцену остается лишь защищать права "самобытной нравственности", без надежды ее обосновать. Действительно, как мы видели, Герцен договаривается до учения о "беспредельной свободе" человека, хотя сам уже подчеркивает "оскорбительную власть случайности". В той же книге "С того берега" читаем [69]: "я не советую браниться с миром, а советую начать самобытную независимую жизнь, которая могла бы в себе самой найти спасение даже тогда, когда весь мир, окружающий нас, погиб бы". А вот другая формула там же: "остановить исполнение судеб до некоторой степени (!) возможно: история не имеет того строгого, неизменного пред назначения, о котором проповедуют философы; в формулу ее развития входит много {изменяемых} начал, — во-первых, личная воля и мощь". Среди "вихря случайностей" Герцен, как за соломинку, хватается за категорию возможности, чтобы удержаться на ней. Эта категория "возможности", по существу связанная с философией случайности, помогла Герцену построить учение о том, что Россия "может", минуя фазу капитализма, перейти прямо к социальному идеалу. Здесь Герцен от крыл для русской мысли очень плодотворную и творческую основу для разных утопических и теоретических построений (у Михайловского и его группы), хотя сам он мало использовал "категорию возможности" для общей философии.
Таковы итоги философских исканий Герцена. Они скудны, они по существу — крайне пессимистичны, — и из этого трагического тупика он сам выхода не нашел. Релятивизм, скептицизм и всегда его сопровождающий расплывчатый мистицизм, иррационализм и Алогизм — все это разрушило гармонический строй в понимании природы и открыло простор для философии случайности. Эта философия случайности дала, правда, простор для категорического утверждения прав личности на "самобытную нравственность", но не более. Моральный мир оказался не имеющим никакого отношения к действительности, он как раз потому и противостоит ей, что от нее независим. Герцен в философии случайности нашел базу для утверждения "беспредельной свободы" человека и для абсолютности его этического идеализма. Но философия случайности, конечно, достаточно зыбкое основание для такой возвышенной антропологии; с другой стороны, именно она позволила Герцену вскрыть основную проблематику личности. Духовные запросы личности суть "непреложный факт", по мысли Герцена, — и здесь он не уступил позитивизму ни пяди земли. Оттого его общая позиция заключается в "полупозитивизме", в парадоксальном сочетании позитивизма в учении о бытии и отрицании позитивизма в учении о "независимости" духовного строя человека от реального бытия. Прибавим к этому, что пламенная защита свободы и безупречное следование требованиям морали соединялись у Герцена с глубоким эстетическим чувством. В красоте Герцен искал не одного эстетического наслаждения, но и ответа на романтические искания души. В этом Герцен по-новому строил тот самый эстетический гуманизм, в котором русская секулярная мысль искала и раньше замены религиозной правды. В лице Герцена сильная и глубокая мысль еще раз сделала попытку, сохраняя тему христианства, отбросить "потусторонний" мир, пробовать в пределах религиозного имманентизма найти разрешение данных христианством тем .Неудача Герцена, его "душевная драма", его трагическое ощущение тупика — все это больше, чем факты его личной жизни,- в них есть пророческое предварение трагического бездорожья, которое ожидало в дальнейшем русскую мысль, порвавшую с Церковью, но не могшую отречься от тем, завещанных христианством...
[1] Наиболее полным изданием сочинений Герцена (с включением его писем и его чрезвычайно важного дневника) является издание под редакцией Лемке (в 22 томах). Неудобство этого издания, всецело построенного по хронологическому принципу, заключается, однако, в том, что здесь собрано не только все ценное и достойное внимания, но и совершенно бессодержательные деловые письма, заметки и т. д. Для исследователя издание Лемке незаменимо, но для читателя оно очень неудобно. Из других изданий, кроме раннего женевского издания, упомянем петербургское издание Павленкова, а также очень хорошее издание "Былого и Дум" в Берлине (в издательстве "Слово"). Укажем литературу о Герцене. Она чрезвычайно велика, и мы отметим лишь самое ценное в ней. 1) Для биографии Герцена важны: Т. П. Пассек, Воспоминания, т. I-Ш; Анненков, "Замечательное десятилетие" (Воспоминания, т. III); Анненков и его друзья, Петербург, 1892; Labry. Негzеn, Ветринский, Статья о Герцене в Русск, Биограф. Словаре; 1828; Labry. Herzen еt Proudhon, 2)Для изучения творчества Герцена: Шпет, Философское мировоззрение Герцена, Москва, 1920; С. Булгаков. Душевная драма Герцена (в сборнике "От марксизма к идеализму"); Плеханов, Статьи о Герцене (Сочин. т. XXIII, Москва, 1926); Чижевский, Гегель в России, гл. X; Флоровский, Искания молодого Герцена, Современные Записки, №№ 39 и 40 (1929 г.); Страхов, Борьба с Западом в русской литературе, 1882; Ветринский, А. И. Герцен; Иванов-Разумник, История русской общественной мысли, I; Massaryk.Zur Rua. Relig. und Geschichts Philosophie B. l. Koyre. Herzen. Le monde slave, 1931. Сакулнн, Русская литература и социализм; Jakovenko, Gesch. d. Hegelianismus In Ruasland, 1938; Богучарский, Из истории русского общества; Н. Котляревский. 'Канун освобождения. См. также сборник статей "Герцен". Москва, 1946 (интересна статья об эстетике Герцена). В книге Максимова (Очерки по истории борьбы за материализм в русском естествознании, Огиз, 1947) и в статье Васецкаго (Философские взгляды Герцена. Философские Записки, т. 1, Москва, 1946). Герцен представлен материалистом, а его шеллингианство, вообще виталистическое понимание природа сознательно опущены.
[2] С. Булгаков, Душевная драма Герцена (в сборнике "От марксизма к идеализму").
[3] См. особенно "Былое и Думы" т. I. ("Политические мечты занимали меня в юности день и ночь" — признается он Был. и Д., ч. I, стр. 94, цитирую Б. и Д. по изданию "Слова"). "Мальчиком 14 лет я клялся (после казни вождей декабрьского восстания) отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с троном, с алтарем... Через 30 лет я стал под тем же знаменем" (Ibid., стр. 92). См. также Дневник (запись 17. VI. 1843).
[4] Чрезвычайно ярко развитие раннего русского радикализма (под влиянием отвращения к крепостному праву) описано кн. П. Крапоткиным в его "Записках революционера".
[5] "Былое и Думы", т. I, стр. 83.
[6] См. об этом Воспоминания Т. П. Пассек, т. I, стр. 134.
[7] Флоровский, Искания молодого Герцена, Современные Записки, т. XXXIX, XL, стр. 338.
[8] Первое проявление разочарования в Зап. Европе находим в "Письмах из Франции и Италии" (1847 г.). Сочинения,т. V. Страхов справедливо отмечает, что "Герцен дошел до полной безнадежности еще раньше, чем совершилась революция 1848 r. ("Борьба с Западом...", стр. 31). См.об этом дальше в тексте.
[9] "Письма из Франции..." Соч. т. V, стр. 110.
[10] См. выше цитату из "Былого и Дум"; приведем здесь более полный текст ее: "не помню, чтобы когда нибудь я взял в руки Евангелие с холодным чувством — это проводило меня через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость в мою душу". Былое и Думы, ч. I, стр. 83
[11] Сочинения, т. I, стр. 110.
[12] Былое и Думы, ч. V, стр. 203.
[13] Ibid., стр. 368.
[14] Былое и Думы, ч. V.
[15] См. об этом специальное исследование Labry. Herzen et Proudhon.
[15а] "У меня никакой нет системы", писал Герцен в книге "С того берега" (1859 г.). никакого интереса, кроме истины, и я высказываю ее, как она мне кажется" (Соч. т. V. сто. 462).
[16] Плеханов. Собр. соч. т. XXIII, стр. 368.
[17] См., напр., первую статью в серии "О дилетантизме в науке".
[18] См. о нем экскурс I в книге Шпета.
[19] Эта сторона в творчестве Герцена особенно выпукло обрисована в указанном уже этюде С. Булгакова.
[20] Сочин., т. 1, стр. 407.
[21] ibid., стр. 117.
[22] См. упомянутую уже работу Viatte. Les sources occultes du romantisrne.
[23] "Великие слова (Герцен пишет о С. Симоне) заключали в себе целый мир новых отношений между людьми, мир здоровья, мир духа, мир красоты, мир естественно нравственный, потому и нравственно чистый". Возрождение идеи "естественной" нравственности, столь характерное для руссоизма, глубоко залегло в душе Герцена. Об этом периоде см. статьи Флоровского (Совр. Записки).
[24] Соч., т. I, стр. 33, 341.
[25] Ibid. стр. 271.
[26] Ibid. сто. 325.
[27] Ibid. стр. 367.
[28] Ibid. стр. 367.
[29] Ibid. стр. 409, 484.
[30] Ibid. стр. 479.
[31] Ibid. стр. 432.
[32] ibid. стр. 351.
[33] ibid. стр. 402.
[34] ibid. стр. 76, 80.
[35] ibid. стр. 480. Ср. стр. 438, 493.
[36] Ibid. стр. 384. См. существенные замечания Анненкова об этом периоде в статье "Идеалисты тридцатых годов" (в книге Анненков и его друзья, стр. 19-29, стр. 51).
[37] Анненков по этому поводу отмечает, что Герцена стали утомлять "однообразие торжественных нот", религиозная экзальтация, присущая его жене (Ibid. стр. 76).
[38] Соч., т. II, стр. 263.
[39] Ibid. стр. 415.
[40] Чижевский Ор. cit. стр. 195.
[41] Плеханов, Ор. cit. стр. 359, 361, 356.
[42] См. Дневник: запись от 14. IV. 1844; в записи от 19. IV того же года читаем: "Гегелем сделан первый опыт понять жизнь природы в ее диалектическом развитии от вещества самоопределяющегося до индивидуализации... до субъективности, не вводя никакой агенции, кроме логического движения понятия".Плеханов, конечно, прав, когда с своей точки зрения, отвергает материализм у Герцена, который, по его словам, "только двигался к материализму" — Плеханов, Ор. cit. стр. 368.
[43] Дневник (запись 19. IV. 1844).
[44] Соч., т. V, стр. 401.
[45] Ibid. стр. 407.
[46] Ibid. стр. 456.
[46а] У Герцена в заграничный период не раз встречаются фразы, дающие повод к тому, чтобы считать его материалистом (здесь он не раз подпадал под влияние того вульгарного материализма, который развивал К. Фохт, близкий друг Герцена). По существу же, если не придираться к словам, Герцен всегда мыслил в линиях виталистической натурфилософии (в духе Шеллинга). См. работу Плеханова о Герцене (Соч., т. ХХШ).
[47] Ibid. Дневник. Запись от 29. X. 1844.
[48] Особенно Шпет, а также и Чижевский.
[49] См. статьи <О диллетантизме в науке" и "Письма об изучении природы".
[50] Соч., т. V, стр. 444.
[51] Ibid. стр. 472.
[52] Былое и Думы, ч. III, стр. 300, 339.
[53] Соч., т. V, стр. 212-3.
[54] Мы уже упоминали (гл. IV) о возражениях Герцену Самарина, который упрекал {его} во внутреннем противоречии — в соединении упрямого позитивизма с столь же упрямым утверждением "нравственной самобытности" человека.
[55] Былое и Думы, ч. 1П, стр. 359.
[56] Соч., т. V, стр. 213
[57] Ibid. стр. 225.
[58] Былое и Думы, {ч}. IV, стр. 97.
[59] Соч., т. Ш, стр. 433.
[60] Ibid. стр. 238.
[61] Соч., т. V, стр. 13-15.
[62] Ibid. стр. 244.
[63] Ibid. стр. 281.
[64] Ibid. стр. 433.
[65] С. Н. Булгаков, Душевная драма Герцена ("От марксизма к идеализму", стр. 163).
[66] Страхов, Борьба с Западом, стр. 81.
[67] См. об этом в {моей} книге "Европа и русские 'мыслители", гл. IV
[68] Былое и Думы. ч. V, стр. 611-2.
[69] Соч., т. V, стр. 483.
|